Выбрать главу

Да это весьма правдоподобно, что вера Марины возросла в годы непереносимых лишений. “Уверовав в избранность свою для дел великих, все мелочные страхи утратила, один остался — Божьего отступничества боялась”. А если не допустить, что возникла в ней напряжённая религиозность, — то, может быть, на одном бы честолюбии она и не удержалась? Господь “жаждал видеть волю Маринину соответственной призванию… Оттого-то и являла храбрость… чтобы видели: верит в назначение”.

Пройдя через десятилетие бед, крушений, опасностей, унижений на чужбине, Марина, как видит Бородин, укрепляется в католической вере всё истовей (или даже неистовей), вера становится её верным заслоном и от новых и новых угроз, худых предчувствий, мрачных мыслей, одновременно же, в подпор её нисколько не утраченному честолюбию. — Укрепляет её и в призрачном осознании своей миссии: вот это дремучее русское племя обратить в истинную католическую веру, вернув себе утраченное место коронованной над ним царицы.

Однако и всё более углубляясь в религиозное созерцание, Марина не упускает соотносить его духовные плоды со своими политическими задачами. Ещё в ночь перед триумфальным первым въездом в Москву она своему патеру, напоминавшему ей об её обязанностях перед Польшей и Римской церковью, ответила, что “всё должное исполнять намерена неукоснительно… но притом всё же царицей она будет московской, а не польской” и “если что-то из обещанного может оказаться опасным для её трона, то сим обещанием поступится, не колеблясь”. А до того — по дороге в Москву, “радость народная, каковую и понять трудно, с чего бы уж радость такая?”. (“Ещё не знали, что по договору Смоленск Польше отходит сразу после венчания”.) “Народ, готовый на руках нести карету”; “видимо, дано этому странному народу редчайшее чувство чистого благоговения к престолу, какового в Польше её родной не увидишь ни у шляхты, ни у быдла”. И Марина самовнушается, что “меня призвали всенародно, сама ведь не напрашивалась” (как сказать…), и более всего поражена, что так легко добилась отдельного от супруга своего венчания на царство, небывалый акт.

А этот народ русинский и не может не удивить сторонний взгляд. Хотя бы то, что у их Московии “восточных границ вообще нет — можно ли понять такое?”. Какое-то “чудовище полусонное”, от которого Европе видима только голова, “а туловище его необъятное Европе и невидимо вовсе”. И “для чего народу этому столько земли неосвоенной… ведь не знают цены” ей. “Странности народа московского любому иноземцу в глаза бросаются и оскорбляют умы, знающие правила и порядок”. (С большим опозданием и патер размысливает, что, видимо, “святая церковь Римская изначально ошибалась в оценке народа, коего восхотела обрести в лоне своём”, недооценила “еретическое упрямство москалей”.) Марина же, “утомлённая политесом Сигизмундова двора, очаровывалась [тут] прямотой слов и поступков, готова была жаловать и любить их”, даже “подлинной великой славы хотела народу и государству”, вот “умными действиями сумеет обратить народ русинский в Римскую веру, и с подлинным образом Господа в душе дикий народ этот явит миру силу свою и разум, просветлённый истинным вероучением”. Однако “в первые же дни в Москве усомнилась, а потом и вовсе разуверилась: не нужна истина народу” этому.