Выбрать главу

После рысканий казачьего отряда Марины по Волге вверх, потом в дельту, а через Каспий по Яику вверх, — там, в дикой глуши, они настигнуты погоней московских стрельцов и других казаков, изменяет и часть своих, вся экспедиция их порушена — и вот, отнявши напрочь сына, Марину везут в Казань на подводе, обстроенной в виде деревянной клетки, с ногою, прикованной тяжёлой цепью к пушечному ядру, и когда ей, измученной и униженной, надобно по необходимости с подводы сойти, “приставленный мужик тащит ядро вослед”. Но Марина — вот уже пережила и “хамство казачье, насмешки, издёвки, подвал астраханской башни”, допросы с угрозами и падение духа, когда молилась о смерти.

Но и это — “пережито! Прежний порядок дум обретает стройность”: Марина так ощущает, что “она снова царица, это замечено и стрельцами”, конвоирующими её. Её везут в Москву? Возвращается её фанатичная убеждённость. “Она давно догадывалась, что ни в каком ином месте, но только в Москве свершится… непостижимая прихоть Высшей Воли”, хотя Марина “не в славе, но в цепях прибудет туда”. И когда от своего пленённого же сподвижника Заруцкого случайно узнаёт, будто тысяча казацких сабель идёт им на выручку, — “Марину сие известие так испугало”, что она вызывает начальника стрелецкого конвоя и просит усилить охрану их, пленных! Она не хочет этого физического вмешательства на помощь своей судьбе: она верит в её предначертанную саморазрешимость, которой не могут нарушить “ни люди, ни цепи”. Нет! Она сокровенно обдумывает “обличительную речь против боярства московского. Где и когда она будет произнесена, того не угадать. Но слова! О, им будет воистину тесно в устах!” Как всех этих бояр Марина рассадит по порядку виновности, но в центре, у ног — “щенок романовский, осмелившийся короны царской коснуться”. Всем Романовым — “пострижение немедленное и публичное” и в телеге — в монастырь Соловецкий.

А вот — довезли до Казани. И в кремлёвский подвал, где Марина прикована на короткой цепи, на несвежей соломе и в невольном зловонии, — спускается воевода, оскорбляет её презрительной речью, да дал бы ей и плетей, когда б не точное распоряжение государя Михаила Фёдоровича. И Марина — сорвалась со стези усвоенной самовнушённой покорности воле Всевышнего. “Онемела от хамской речи, задрожала всем телом, губы из послушания вышли. Шагнула навстречу, сколько цепь позволила: „Я и в цепях царица, а ты и в наградах холоп! И не за тобой последнее слово, за мной, и тебе от того слова ещё дрожать и корчиться””.

И суток до трёх — ещё на второй цепи, к руке, и отказалась от пищи и воды, в полной тьме и при писке крыс. И вдруг с ослепляющим светом фонаря входит польский ротмистр, знакомый ей ещё ото дней славы её, — по поручению королевича Владислава, с разрешением царя Михаила: только подпишите отречение от московского трона за себя и за сына — и свобода. — “Марина встаёт резко, цепи натянулись… Окрепшим голосом говорит торжественно и громко: „Передай Владиславу. Они с отцом-королём предали меня и потомками прокляты будут. Я же законная московская царица”” — и вот, когда к власти вернётся, то будет другой с ними разговор.

И только оставшись снова во тьме, “на висках будто обруч змееподобный, не для боли надетый, но для предела мысли”, — Марина вопит о погубленном ею сыне. (Сильнейшие строки.)

Что здесь вымысел — нет, догадка — автора? При обломках исторической достоверности — тут вся правота за художником, и — доконечная верность характеру героини. И сила тюремной стойкости, опять же известная автору на опыте собственном. И хотя надо всей этой повестью автор не мог, пусть бы и косвенным зрением, не видеть пушкинского образа Марины-авантюристки (только взяться за эту тему — даже изнехотя есть состязание с Пушкиным), но повесть эта — не спор с ним, не противопоставление ему своего варианта, а яркое продолжение и развитие образа на протяжённость восьми годов и гибельной переменчивости событий. Без этого бородинского закончания образ Марины и история её были бы для нас менее полны.

Рядом с Мариной мы то и дело видим одинокого безудачливого (сквозь всю жизнь) неприкаянного боярина с чуть изменённой старинной фамилией — Олуфьев. Он из рюриковичей, но “вместо того, чтобы с Пожарским поляков из Москвы выкуривать”, — ушёл с Мариной и в “списки воровские” попал. Довольно быстро становится ясно читателю, что это — вымышленный персонаж, важный для автора не сам по себе, но возможностью диалогов с Мариной, обдумываньем её судьбы с достаточно высокой точки зрения, ещё один взгляд на неё, ещё одно истолкование, как бы форма конфидента. Да из 400-летней исторической глубины откуда такого неведомого спутника Марины увидеть, найти истинного? Может, и был кто-то, но покрыт наслоем забвения. Примыслить ещё одного любовника? — задача вряд ли достойная. В какие же отношения поставить его с Мариной? Задача была весьма трудна для автора, и не надо удивляться, что исполнение не вытянуло на замысел, фигура Олуфьева получилась искусственно сконструированной, неотчётливый характер. Не верится и в его выдающуюся воинственность, якобы многажды проявленную в прошлом, и нереальной видится его бесцельная и безнаградная (“отцовская”) верность Марине, ещё и при вялом поведении его. Не случайно он порою вовсе выпадает из сюжета.