Автор, разумеется, всё время чувствует надуманность этого персонажа и не раз пытается вернуться к обоснованию и воплощению его. Олуфьев высказывает исторические оправдания Марине: что “она жертва и подручник плана промыслительного” (по его же истолкованию — скорей сатанинского, чем Божьего), она “несчастная женщина, соблазнённая царством и обманутая людьми”, а “сколько именитых людей московских к самозванцу пристало? Романовы нынешние и те там побывали и руки к воровским письмам прикладывали”, в те годы “все едино вороньём казались, слетевшимся под град-столицу за добычей”.
Реально же рядом с Мариной то и дело шагает и скачет знаменитый казачий атаман-смутьян Заруцкий. Не столько он сам, сколько всё казачество тех лет в целом — живо интересно нам, для понимания Смут вообще, да и пределов колебаний самого казачества. Кто хоть едва касался истории Смуты, не мог не поразиться динамичному участию казаков всюду и все годы: уже Лже-Дмитрий первый легко опёрся на донцов и запорожцев, и реяли казаки по всем российским просторам и сколько раз под Москвой и в Москве, и в Тушине. И “Лже-Петра” выдвинули казаки волжские и терские, а от астраханских казаков — даже и три лже-царька. Однако и поляков выбили из Москвы — тоже казаки.
Заруцкого, выдающегося и грозного авантюриста Смуты, застаём в повести тоже “боярином” (в дар от Дмитрия тушинского…), после воинственных изломанных метаний-отступлений от Калуги до низовьев Волги и Ногайской степи. И строен, и хорош собой, и рубака, и вождь, “сверкание зрачков”, — он картинен и выпукло виден в повести, до каждого жеста — как садится за стол, не глядя комкая алое сукно скатерти, а потом в порыве слезает, почти сдёрнув скатерть, то — отбрасывает кресло “на полсажени прочь”, а то и, придя с грозной вестью, небрежно садится чуть не на ноги лежащей в кровати Марине. “Казацкое дело давно стало смыслом его жизни”. Умеет и не уныть от дурных вестей — сколько-то дней таит от Марины отпадение терцев, а то от череды неудач “левый ус подёргивается вместе с губой”, а то и “всей щекой, как в судороге” дёргается. Марина — его любовница по полному праву, но, за заботами, оба не очень этим пользуются. А вот, уже близко к полному поражению, она видит его так: “Сейчас он не казак безродный, сейчас он рыцарь, побеждённый, но не покорённый, поражение не унизило состояние его души, не растоптало её как бывает часто с холопами-выскочками”. — Бородин вкладывает в голову Заруцкого, и правдоподобно, проект превратить Россию в казацкое государство, “государство воинов, где лишь два сословия — тягловые и казаки”, и “каждую весну выстреливать со всех границ стрелами молниеподобных казацких полков”, “государство в кулаке казацком, и потому казацкому войску быть, как Сечи, от государства в отдельности”. Кажется вполне допустимым и предположение Бородина, что Заруцкий был — из организаторов покушения на юного Михаила Романова (“сусанинский эпизод”).
Слышим суждения Олуфьева: на Руси “что казаков-то осталось? Вор на воре”, а отряд Терени Уса, волгаря, — “только одно воровство разбойное, на казацкой воле и удали замешенное”. “Смирение на роже волжского разбойника — словно гримаса болевая”. Видим захмелевших запорожцев, как они, “свесив длинные остроконечные усы к столу, согнувшись над столом голова к голове”, негромко поют одну из своих разымчивых песен. У запорожцев “чего только не бывает в сумах перемётных. Глаз, как у воронья, цепкий, рука ухватлива, а горло к питию ненасытно… Зато поют, черти! И откуда что берётся? Словно какой-то благодатный задаток дан этому народцу, распорядиться им он не может или не умеет”. Живо воспроизведены казачьи боевые клики. Или видим их атаманов (Истома Железное Копыто, Максим Дружная Нога, Иван Корыто, Бирюк, Илейко Боров, Юшка Караганец) — “лица атаманов черны, словно души обнажились и выявились в чертах”. А вот, после изнурительного перегона по песчаной степи, — “Заруцкий, орёл орлом, кому-то кивнул, кому-то зубами блеснул в улыбке, за ним остальные в ряд по четыре — и когда успели вид обрести? ни на ком следов степи, словно лишь из одних ворот [астраханских] выехали, в другие въезжают”.