Марина вывела для себя: “воровство и измена — в том стержень казацкой вольности”; и уже видела не раз: “было бы что пообещать разбойникам, слова найти нужные, на которых бы взыгрались корыстью души воровские”, но она “и другое знает за казаками: по корысти приходили к ней, но по чести умирали за неё — так уж раздираема душа казацкая двумя началами”. А “противно душе казачьей служение холопское, не от хорошей жизни способен поменять казак волю на крепость кому бы то ни было…”. И, вглядываясь в лица их ещё на другом совете атаманов: да “если любого из них постричь, побрить, усы дурацкие укоротить, рожи загорелые отбелить, а потом переодеть в боярские платья — кто тогда признает в них разбойников?”.
А вот, измотанные неудачами, изменами, отступлениями, уже в последнем бою на Яике — казаки “без смысла бродят по стану”, и до своих же, “до порубанных и пострелянных никому дела нет, стаскали в кучу на берег за стену сторожевую и оставили там без присмотра от птиц и зверья”. А в ночь — и средь них, последних, измена — “в отблесках факелов криворотые, кривоносые, безглазые, с разверстыми тёмными пастями, один хрип звериный оттуда” — и тщетен призыв к ним: “Слышал ли кто из вас, чтоб где-то люди ратные живота себе добывали, врагу сдав воевод своих да начальников? За одними только ватагами казачьими сей постыдный для ратного человека грех…”
Ну, и время же Смуты — для всех веков российского казачества наихудшее. Как и для всего русского народа. Над действием повести время от времени, как тёмные облака, проплывают смысловые обобщения о разлившейся по Руси душевной низости. “За какие-то тяжкие грехи брошена Русь в смуту”. — “В смуте хрипнет глас народный, рыком звериным оборачивается” — и остаётся надежда “на лучших, мудрых и воровскому соблазну не поддавшихся”. Однако, чем далее тянется, “по издыхании смуты с каждым разом всё дурнее ликом люди вокруг, словно осадок породы человеческой”. А в конце-то — “людишек в прежнее холопство потянуло?”. Нет: “из грязи и греха вновь родившееся государство всегда правее смуты”.
Эти общие размышления — и все в размеренности, стиле своего века — ещё и дробятся в афористические осколки глубоких, выстраданных мыслей. Они рассыпаются по простору повести, очень её тем украшая.
Ныне “слабость с изменой поравнены”. — “Всякому верное слово в душе сказывается, но не всякий слышит”. — “Воля Божия не в стечении обстоятельств проявляется, но вопреки тому”. — “Толпа — не она ли и есть самое вечное изо всего вечного? Толпа сама по себе, как ртуть, перетекает из одного времени в другое — нестрадательна и неуничтожима”. — “Что вообще есть деяния людские, если кому надо, тот их понимания лишён, а кому открыта суть, тот пользоваться ею не может?” — “Без знания судьбы и жизни-то нет”. — “Неправда не обидна, зато правда — что приговор Господний: против неё нет слов, и сама она не в словах, правда есть тайна, которую только угадываешь и сгибаешься под тяжестью догадки”. — “Смысл, обязанный быть и постигаться”. — “Гибель смыслом быть не может. В Божьем мире нет места пустому и бессмысленному действу”. — “Истинно пытливый ум обязан спрашивать — „зачем?” и не пугаться безответностью, но дерзать с молитвой, ибо только постижение Бога, что есть причина всех причин, только в том жажда подлинного, высшего знания”. — “Когда бы непознаваемы были думы Господни, человечество в дикость впало бы, через избранных являет Господь волю свою”. — “Кто подвигнут судьбой на великое, тому видимое — не помеха”. — “В равенстве нет бытия”. — “Сомнение — скользкое щупальце сатаны”. — И, в духе размыслителей тех веков: “Тот, который падший, не оттого ли и пал, что разуверился в человеке и, преисполненный презрения к нему, восстал против доброты и любви Божией, потаканием злу человеческому вознамерился уличить Творца в тщете творения?..” — И (из тюремного бытия тоже): “Умом ли, другим каким чувством считывает человек ход времени, и в том непременное условие жизни”.