Эти продукты перегорания и тления эпохи — и переживаемой российской, и целого цивилизационного цикла — вносят в атмосферу “Фифиа” особую, удушливо-раскаленную струю, извергающуюся к середине книжки и развеивающуюся к ее концу. (Такая подспудная смена атмосферических струй и движет единую композицию.)
Из закавказского сада поэтов, из “цеха цикад”, перемещаешься на запущенные берега североуральских рек и вскоре, как Иона в чрево кита, попадаешь на пресненские мостовые девяносто первого — девяносто третьего, где “брусчатка под демонстрантами — сущая сковородка… плюнь — зашипит”. И в этом чаду уже не “про торф” вспомнишь, а вызовешь героическую в своей неприкаянности тень Осипа Мандельштама. Собственно, не ты, читатель стихов, вызовешь ее, а призывает эту тень сам поэт, сознательно и полусознательно, с великой любовью и попаданием в тон.
Что, как не реплика на: “его толстые пальцы, как черви, жирны…” — эти “гробовые царапки геловани”? И бросок прочь от века-волкодава (“запихай меня лучше, как шапку в рукав жаркой шубы сибирских степей…”) обращен в отчаянный до изнеможения прорыв за черту несвободы — каким он и был для оригинала и каким он заново переживается автором “римейка”:
.........................................
Зря в царицынских плавнях речной корабел
вахтенный будет шарить журнал.
Ты прими меня, море, в свою колыбель,
где и буй ни один не живал.
Вниз и вниз, мимо всех браконьерских сетей
и застав, я кончаюсь туда,
где осётр тяжелеет в себе сам-третей
и как кровь солонеет вода.
Но что гораздо важнее — от Мандельштама с его “ассирийскими крыльями стрекоз”, “коленчатой тьмой” и преисподним спуском по лестнице Ламарка пришло — нет, из воздуха притекло, а Мандельштамом только укрепилось — чувство вступления Большой Эпохи в область архаической дословесности и монументального варварства (еще одно “вспять”: эра Водолея теснит христианских Рыб, и вот что она сулит). Оттуда — “тьма египетская” и “варварский плач”, гранитные песьи головы и “варварские ойкумены”, “где, как шумерский воин в обузе собственной амуниции, / не притупивши оружия, почиет / мертвым сном Минтяжмаш”:
Я хочу, я пытаюсь сказаться, но
вырывается из горла хрип,
как из чайника, выкипевшего давно
до нутра, и металл горит.
Повторю, такова только середина (но и сердцевина) книги — раскаленная и стесняющая дыхание (сбой ритма во втором стихе!). Температурный уровень “Фифиа”, как и стрелка внутреннего компаса, которым молитвенно оснащен Иона в темноте-тесноте китова чрева, все время колеблется. И вот уже мы снова в саду — у самого поэта, за мирной вечерей вкупе с птичьим народцем, а то и в саду рачительного соседа-охотника, где зреют райские яблоки, сливы и вишни, где строится-обновляется дом для растущей семьи, где так сладко веет духом непогасшего очага (“Вальдшнеп” — Гесиодова прямо-таки эпика). Тем не менее: “Туринская плащаница на каждом, на всех, кто жив” — негатив запредельности, знак последнего возвратного хода, “высшей меры”, о которой столько здесь надумано дум…
Вот так, в преддверии времен “после лирики, после эпоса”, Чухонцев явил в горстке страниц некий лироэпос густейшей концентрации; здесь есть все: мысль, объемлющая эпоху, век, мир; судьба человеческая; отчизна, соседи, родимый погост; ожесточение и молитва; подвижная грань между этим и тем бытием (“как жизнь промелькнула, и смерть пролетит”).
А кончаются речи поэта вопросительным знаком вкупе с многоточием. Человек, вслушивающийся в весть невидимой в листве сивиллы-кукушки, — он по определению недвижим, чутко замер…
Ирина Роднянская.
Из жизни парадоксов, или Некоторые устрицы несчастнее других
Льюис Кэрролл. Сильвия и Бруно. Перевод с английского А. Голова. Томск — Москва, “Водолей Publishers”, 2003, 590 стр.
Кристина Бьёрк. Приключения Алисы в Оксфорде. Перевод с английского Н. Демуровой. СПб., “Вита Нова”, 2002, 93 стр.
Один из иллюстраторов “Алисы в Стране чудес” проницательно заметил, что сказка Льюиса Кэрролла — на самом деле вовсе не сказка. Это своего рода роман из жизни парадоксов.