Н. А. Богомолов. От Пушкина до Кибирова. Статьи о русской литературе,
преимущественно о поэзии. М., “Новое литературное обозрение”, 2004, 624 стр.
Время от времени в филологической прессе затеваются дискуссии на тему: как должна строиться научная история литературы? Скептики неизменно говорят о неподъемности этой задачи и готовы ближайшую сотню лет ограничиться “сбором материала”. Энтузиасты декларируют очередные методологические “задумки” и радикально новые схемы периодизации. В итоге же воз пребывает все на том же месте, а в качестве готового “продукта” (скажем, вузовского учебника) потребителю поставляется очередное “собранье пестрых глав”, то есть помещенные под единым переплетом портреты классиков, выполненные разными авторами. Конструкция, как правило, получается очень статичная, и в таких “историях” больше всего недостает конкретной исторической динамики.
А вот собранные в книге статьи одного исследователя могут эту динамику передать, при всей неизбежной для этого жанра фрагментарности и “пунктирности”. Классический пример — книга “Архаисты и новаторы”, оставшаяся реальным, хотя и далеко не полным воплощением того “проекта” литературной истории, который Тынянов лелеял в своем сознании и темпераментно обсуждал со Шкловским и Якобсоном. Ориентация на тыняновскую модель для Н. Богомолова существенна: она присутствует и в рецензируемой книге, и в вышедшем пять лет назад в “Водолее” сборнике “Русская литература первой трети ХХ века. Портреты. Проблемы. Разыскания”. Связь двух книг особо подчеркнута тем, что цикл “Заметки о русском модернизме”, начатый в первой и продолженный во второй, имеет сквозную нумерацию.
Тематический диапазон новой книги более чем широк. Адамович, Ахматова, Андрей Белый, Брюсов, Вадим Гарднер, Александр Добролюбов, Гиппиус, Вячеслав Иванов, Георгий Иванов, Пимен Карпов, Евгений Курлов, Кузмин, Мандельштам, Мережковский, Иван Новиков, Пастернак, Николай Рябушинский, Игорь Терентьев, Философов, Ходасевич, Шагинян, Эллис — таков перечень основных действующих лиц первого раздела. В большинстве случаев они предстают в ситуациях конфликтно-драматических: выясняют отношения литературные и человеческие, ссорятся, мирятся. Да и тексты здесь ведут себя как люди, взаимодействуя, отражаясь друг в друге. Н. Богомолов всегда пишет о событиях — больших или малых, постоянно обсуждаемых или доселе незамеченных. А критерий “событийности” — интуиция автора, его эстетический вкус и общественно-историческая позиция. Не догматическая, но достаточно внятная — идет ли речь об интеллигентском и антиинтеллигентском сознании 1890-х — 1900-х годов или о влиянии советской власти на литературный процесс 1920 — 1930-х.
Научный метод Н. Богомолова можно определить как исследовательский реализм. Это предельная фактическая точность, исключающая подгонку материала под концепцию. Это четкое различение “человеческого” и “творческого” в литературной личности. Это верность здравому смыслу в анализе текстов, выходящих за границы житейской логики (заумь или “эзотерическое неприличие”). Это, наконец, нормальный человеческий язык, совершенно не инфицированный постструктуралистской “феней”. Можно все на свете объяснить без непременных “нарративов” и “симулякров”. Случись Брюсову, Кузмину или Ходасевичу прочесть статьи о них, написанные Н. Богомоловым, они бы там все прекрасно поняли.
А главное — такая научная “метапозиция” наиболее адекватна по отношению к модернистской литературе, замешенной на жизнетворчестве, на стирании границ между искусством и бытом, между знанием и мистическим прозрением. Н. Богомолов сумел в свое время написать монографию об оккультизме, не заразившись спиритизмом, но и не впав в раж “разоблачения магии”. И в новой книге он прочно держится на необходимой дистанции от предмета, сохраняя при этом глубокую заинтересованность в его познании и понимании.
Очень показателен в этом смысле “Этюд об ахматовском жизнетворчестве”, возникший как ответ на целый ряд появившихся в последние годы эссеистических нападок на ахматовское “актерство”, на ее склонность к монументальной “позе”. Н. Богомолов выдвигает тезис о том, что “жизнетворческий” импульс мог быть присущ не только символистской и футуристической, но и акмеистической эстетике. (А я бы рискнул продлить историю “жизнетворческой” поэтики до самого конца (пост)модернизма, до времен “Венички” и “Эдички”.) Суммируя свои наблюдения над поведением Ахматовой, Н. Богомолов приходит к убедительному, хотя и не очень удобному для поверхностных памфлетистов выводу: существует “особая позиция жизнетворящего художника: с одной стороны, он активно конструирует, формирует представления других о себе, а с другой — тщательно маскирует любое сознательное конструирование, добиваясь, скорее, противоположного эффекта — впечатления полной и органической естественности”. Наиболее полное развитие этой тенденции автор усматривает у Есенина, Клюева, Пимена Карпова. Так или иначе, но в свете разработанного Н. Богомоловым подхода к самой проблеме “искренности” и “игры” (“сплав литературы и жизни, дающий совершенно новое качество”) всякого рода сарказмы по поводу житейского поведения мастеров модернистской формации предстают по меньшей мере профанными высказываниями, а по строгому счету — элементарной мещанской болтовней.