Итак, по аналогии с уваровской формулой «православие, самодержавие, народность» пушкинскую идеологию государства можно определить триадой «свобода, просвещение, монархия»14. В этом контексте аристократия оценивается как сила деструктивная, как власть, несовместимая с политическими свободами: «Чем кончится дворянство в республиках? Аристократическим правлением. А в государствах? Рабством народа. a = b» («О дворянстве», 1830 — 1834, XII, 206). Россия, как хотел Пушкин показать в рецензии на 2-й том «Истории...» Полевого, долгое время была страной аристократии, и по внутренней, скрытой логике его историко-политических воззрений и прозрений это прямо связано с исторической ролью России в отношении стран Западной Европы. Говоря об этой роли, Пушкин вступает в спор с историческим детерминизмом Гизо в целом и особенно — в отношении России. Пушкинская историософия опирается на другие категории. Жесткой, мертвой теории исторических закономерностей (которая, в частности, объясняла неизбежность революций, отсюда «С ужасной книжкою Гизота» в «Графе Нулине» — V, 6) он противопоставляет Провидение — иррациональное, живое, непознаваемое начало, действующее в истории. Именно Россия, ее особый исторический путь, дает Пушкину основания говорить об этом: «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою...» Он спорит с Гизо «сквозь Полевого»15, но, как ни странно, и опираясь на Полевого, почти буквально повторяя его. Полевой: «Сказать: что было, то долженствовало быть, значило бы впасть в фатализм, недостойный истории. Мы не довольствуемся им — нет!»16; Пушкин: «Не говорите: иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астроном, и события жизни человечества были бы предсказаны в календарях...» Не только это, но и многое другое в «шарлатанской книге» Полевого пригодилось Пушкину, послужило его мыслям: «Истина как добро Молиера, там и берется, где попадется» (VIII, 1036).
Пушкинский исторический провиденциализм вмещал в себя многое: поэт признавал тяжелую, неизбежную, фатальную сторону исторического процесса, называя ее, вослед французским историкам, «силой вещей»17, — эта сила, по его мысли, противостояла декабризму («О народном воспитании»), она же привела русских к победе над Наполеоном («Евгений Онегин», десятая глава), но больше его интересовало иррациональное действие духа в истории, являющее себя в « случае — мощном, мгновенном орудии провидения». Тут по аналогии хочется привести высказывания двух исторических лиц, которым в чувстве истории не откажешь. Наполеон Бонапарт: «Случай — вот единственный законный повелитель во всей вселенной»18; Иосиф Бродский: «Боюсь, что единственный закон истории — это случай»19. Оба парадоксально говорят не просто о случае, но о его законной роли вершителя истории.
Той же Болдинской осенью 1830 года, почти одновременно с историческими заметками по поводу «Истории...» Полевого, Пушкин в повести «Метель» дает художественную параллель историческим мыслям, сюжетную модель таинственной связи случая с Провидением. Слепой, казалось бы, случай разводит героев повести и лишь впоследствии раскрывает свое провиденциальное значение, оказываясь благим устроителем человеческих судеб — помимо воли людей и сверх их разумения. Так и в истории народов — то, что видится и переживается как трагическая случайность, обнаруживает во времени свой великий провиденциальный смысл. С этих позиций Пушкин анализирует историю России, ее самые трагические, темные периоды, на которые по прошествии веков можно взглянуть иначе — взглянуть и увидеть в них неслучайную случайность, увидеть действие Промысла, движущего страну по предначертанному пути.