“…Война — просто тяжелая и грязная работа. Перед Новым годом группа ИРД с Новогрознецка до Хасавюртовского района проводила обычный марш, проверяя дорогу. Прикрытие, которое следует за каждым сапером обочиной дороги, постоянно то отстает, то ходит не там, где надо, — не след в след за сапером. Михайлову сильно повезло, что он прошел не там, где были установлены мины ПНМ-2 (противотанковые нажимного действия). Сильно повезло! А вот одному парнишке из первой роты не совсем…”
Каждое слово, которое она произносила, падало как-то неловко, набок. Волосы по обе стороны лица. Ее высокая образованность была глупа, глупа до полного беспредела, до тошноты, до идиотизма. Она и пары слов не могла связать, чтоб не ввернуть между ними Гуссерля или еще какую гусеницу с мирового древа познания. И старалась удерживать скромный вид, ее прямо распирало от скромности — от многочисленных сведений, толком не уложившихся в стакане взбаламученного сознания, от мыслей, передуманных наедине и невысказанных, от приобретенного речевого расторможенного навыка, который все не находил применения.
Острый носик. Постные щеки. Я видела в ней себя. В голове однообразно пружинило: “Синий чулок”.
В лифте в безбожно ярком освещении рассмотрела ее лицо близко, вплотную. Испещренное мелкими морщинами, глубокими и тонкими.
Губы оставались благородного очертания, извилистого изгиба, впрочем, их покрывала розовая помада еще прежних времен, теперь такого оттенка не носят. На лице доцветала облетевшая красота, и, все время кивая и улыбаясь, она разворачивалась то к одному, то к другому говорящему, как подсолнух.
В ее благородной осанке и повелительном кивке, которым она давала знать официанту, что пора бы наполнить бокал, виделось что-то трогательное, даже жалкое, словно вот-вот княжеские замашки обернутся неуверенностью, сорвутся в плач. И заколка в волосах с вылетевшим одним камешком, и то пальто с немного “покоцанным”, как сказал бы мой брат, бывшим лисьим воротником, которое с нее сняли в раздевалке...
Потекли застольные тосты. Мне рисовалась ее история. Она была замужем. Положила свою молодость мужу, который был старше на двадцать лет, скажем, известному кинорежиссеру позднего советского времени. О его премьерах кричали газеты, фамилия — ну, допустим, Шарков. И вот Шарков, в фильмах которого сновали тараканы по плитам коммунальных квартир, и мелкий бес, хилый человек, негерой безвременья, существовал в смрадной и сдавленной атмосфере собственного безволия, Шарков затем оставил кинематограф, постаревшую жену, прежнюю жизнь и хитрым кульбитом, невиданной виньеткой везения обернулся владельцем “Редиссон Славянской”, а также, положим, женился на молоденькой. Одетая раньше как фарфоровая кукла ручной работы, звезда факультета, тогда уже преподаватель, — Лиза осталась одна.
Поблекшая, но не утратившая памяти о временах, когда она царила на ныне канувших, развеявшихся балах и праздниках. Бездетная, разочарованная, одна в большом доме, набитом хрусталем и инкрустированной мебелью, по горизонтальным поверхностям которой, оставаясь в долгом одиночестве, она водила пальчиком вензеля или так, просто, рисовала грустные рожицы обнаглевших масок. Зажигала свечи и ужинала сама с собой. Она так и не вышла вновь замуж, только стены университета, которые помнили ее тонкой, видели Лизу каждый день по-прежнему, ведь она продолжала преподавать…
Вот стала уже профессором, писала книги о поэтах третьего ряда серебряного века, плохие учебники. Читала лекции, студенты не готовились к ее зачетам. Выступала на конференциях и вечерах, в общем, вела жизнь не такую уж неуютную, как могло казаться мне, глядящей со стороны, совсем извне, из другого.
Еще одна гостья, Гюнель, крепкая и совсем, кажется, молодая, хотя у нее уже завелись внуки, поправляет на широких, но округлых плечах вышитую ярким зеленым и синим бисером шаль, качает золотыми серьгами, сияет спелыми губами и говорит:
— Главное в жизни женщины — семья и дети. Вот отрожалась, вырастила детей — и можно заняться делом.
— А вы — каким? — спросила я.
— Я — нефтью, — скромно, коротко, даже кротко ответила она и улыбнулась.
В черных глазах — именно так, не карих, черных — блеснуло. Кажется, ее позабавил мой вопрос.
Еще была большая черноволосая, с густо нарисованными бровями переводчица, Аэлита — почему у артистических женщин, поэтесс, литературоведок и музыкантш, такие необычные имена?