— Молитвы? Что, обязательно? Ну ладно, в принципе, я все могу делать.
— Исполнять все, что тебе скажут…
— Так уж и все! А если абсурдное что-нибудь?
— И еще придется отказаться от косметики…
— Разумеется!
— Вызывающей одежды…
— А мне рясу выдадут?
— Маникюра…
— Почему?
— Ну Катя!
— Ах, Мариш. Да ведь такие условности! Верующим вообще должно быть все равно, есть у меня маникюр или нет...
Катя принялась объяснять мне, что такое маникюр в жизни женщины. Да, особая статья. Если у женщины покрашены ногти — значит, ей хватает на них времени. И следовательно, она живет в довольстве и достатке. Или, наоборот, выкраивая минуты из дня, наносит лак не высыпаясь — ведь долгая процедура, весь уход, забота, сперва прозрачный слой, потом один или два — цветных, снова прозрачный… Для верности. Так надежнее. Будет дольше держаться.
И может, ты тоже будешь дольше держаться. Вместе с тонким слоем своего лака.
— Понимаешь? — втолковывала она. — Ты делаешь хорошую мину при плохой игре!..
Впрочем, ее игра была вовсе не так плоха, можно было заметить по оттенку кожи и волосам, словно из телевизионной рекламы нового необыкновенного шампуня, какого-нибудь там “шаумы-фри”.
— Я не понимаю, почему молодые, абсолютно здоровые мужчины идут в монахи. Что их доводит до такой степени отчаяния? И как им вообще позволяют. Все священники в один голос говорят о демографическом кризисе — и благословляют крепких ребят на безбрачие. Тебе не кажется, что здесь какое-то противоречие?
— Не берусь судить. Но вроде в монахи идут не от отчаяния.
— Тогда почему?
В ее круглых пушистых глазах сияло столько волшебного недоумения, что я все-таки рискнула высказать гипотезу:
— Мне кажется, из любви.
— От разочарования в любви? Я тоже так считаю.
Я хмыкнула и отхлебнула кофе.
Надежда сказала как-то: “Чтобы уйти в монахи, надо в душе открыть источник величайшей любви, которую только может испытать человек. Перед которой все меркнет. Самому невозможно — надо, чтобы Господь. Ведь это значит фактически — умереть для мира. Не так-то просто! И они, между прочим, претерпевают такие искушения, которые нам, слава Богу, не снились…”
Небрежным жестом останавливая такси, Катька мимолетно чмокнула меня в щеку, пальцем размазала помадный след и успела бросить:
— Ну все, Мариха, звони! И смотри давай, помолись там за меня у себя в монастыре.
Принесла на работу чайник. А то кипятильником обходились. Никаких моим коллегам не требуется удобств, никакого комфорта они не желают себе. Истинно отшельническую, монашескую и смиренномудрую жизнь ведут: нешто и чайником не восхотят воспользоваться, аки порождением цивилизации, делом рук человека, первородным грехом уязвленного?
— Ой, — сказал Григорий, увидев сей электрический аппарат, левиафанское приспособление. — Здорово! А где это вы такой стяжали?
Хорошо представляю, как Алексей читает вечерние молитвы. Так же, как пономарит, то есть читает с кафедры во время богослужения — в облачении. С теми же интонациями, разве что менее нараспев. Его темные волосы собраны в хвост на затылке. Глаза на бледном лице чуть запали, но в них пляшет огонь, и этот огонь скользит по строчкам, а может быть, не скользит — может, он знает правило наизусть.
Однажды, бродя в одном из любимых московских районов — близ метро “Спортивная”, вокруг пруда, у которого мамаши катили красные и синие коляски, смотря по тому, девочек они родили или мальчиков, я вдруг неожиданно для себя решила зайти в Новодевичий монастырь.
Красная и белая каменная крепость высится на взгорке неуступчиво, гордо. Зеленым мхом подъеден камень, купола воткнулись в низкое небо.
Сумрачный и высокий свод холодного храма. На клиросе поют тонко, орнаментально, и в полупустом каменном зале слабые голоса как бы намечают пение другое, мощное, но его не слышно, оно может только угадываться. Монахинь всего несколько, они как черные фитили среди прихожанок. Я наблюдала за одной.
Спина спокойна и неподвижна. Только когда она выпрямлялась, вся в черном и просторном, лопатки ходили по спине, плавно, словно недоразвившиеся ангельские крылья, которые чаяли когда-нибудь развернуться. Она склонила голову немного набок, ни на кого не глядя и кланяясь даже реже, чем раздавались возгласы “Господи, помилуй”. Она медленно наклонялась, касалась рукою холодного пола и так же медленно, как камыш на деревенском озере, распрямлялась. И только ленточка на камилавке была коричневая, и у меня мелькнуло, что непременно сменила бы ленточку на черную... И потому нет у меня и не будет ни камилавки, ни ленточки — черной или коричневой.