Так, плохо скрывая безадресную ненависть, бормотал выпивший комендант Дементий, склонившись над брошюрой из хозяйства лисосвинского садовника, и пронзительные глаза его, цвета синьки для белья, казались лишенными разума, а на щеках проступала тревожная рыжеватая щетина. Он читал на крыльце, под светом лампы, трудившейся над входом во флигель, и отгонял комаров нерегулярными взмахами пятипалых ладоней.
— Кьянти! — повторил он, прижав книгу к сердцу, бившемуся под клетчатой фланелевой рубахой. — О, суки! Мы: спирт в окопах, когда повезет, мы: в окопах спирт в отсутствие доступа кислорода, а они — Шираз! Мы по рабочим казармам, по нарам, под буддийский перезвон утреннего рельса, а они — Гоген! “П-перно”, понимаешь ли! Душистое асти-спуманте! Папского замка вино!
— Дядя Дёма, — беспомощно сказал мальчик, — не переживайте так, а?
— Вырастешь, пацан, тоже будешь водку жрать.
– Дядя Дёма, не обращайтесь со мной так грубо, пожалуйста! Лучше объясните мне еще про виноград.
— Дёма! — взволнованно выкрикивает мать вдалеке. — Дементий! Товарищ комендант!
Голос ее, искавшей коменданта по участку (где Дементий Порфирьевич еще не так давно бродил без выраженной цели), высок и разносится достаточно далеко в столь же высоких окружающих соснах, перемежающихся более редкими и худощавыми осинами. Белая блузка с радужными пуговками из речных ракушек-перловиц сияет в лунных сумерках, а завитые с помощью бигуди кудри чуть растрепались на легком вечернем ветру. Она сжимает в тонкой руке парафиновую свечу, неловко подставляя под нее другой верхней конечностью случайный кусок исписанного папируса, чтобы не закапать серую коверкотовую юбку. Она замечает наконец никуда не запропастившегося Дементия и облегченно спешит к флигелю, ликуя. Между тем на крыльце появляется незваный гость.
— Я слышу слово “вино”, — подтверждает некто внезапный, сгустившись из прохладного дачного небытия. — Доводилось ли вам пробовать неразбавленное вино ранней осени, комендант?
— Всякое бывало, — трезвеет Дементий Порфирьевич, откладывая книгу. — Как работа продвигается, Рувим Израилевич?
— Древние греки, как, впрочем, и римляне, считали неразбавленное вино ядом, а тех, кто его употребляет, — безнадежными пьяницами. Есть две школы историков: одна полагает, что человечество в то время еще не привыкло к алкоголю, другая — что в силу недостаточного развития производительной базы чистое вино было попросту слишком дорого, даже для рабовладельцев. Хотите, я почитаю вам стихов? Подходите, Машенька, слушайте! Милости прошу! Хотя и неуместно декламировать поэзию под звездным небом, ибо оно превозмогает все, содеянное питекантропом и его потомками.
Рувим Израилевич снимает очки с водянистых близоруких глаз, протирает их платочком и приступает к художественному чтению стихотворения про Францию, где часто попадаются непонятные слова, а еще упоминаются горлинки, небольшие лиловато-коричневые голуби, которых мальчик видел прошлым летом в доме отдыха “Симеиз”. Горлинки довольно мелодично, хотя и однообразно, воркуют, тунеядствуя на тутовых деревьях, а местные жители отлавливают их паутинными сетями и помещают в деревянные клетки, выкрашенные лазурью, золотом и киноварью, а затем продают на колхозном рынке, чтобы покупатели держали птиц в домах для украшения и озвучивания своей скудной и бородатой татарской жизни. Знаменитый писец декламирует с выражением, порою потрясая правой рукой, подобно увлекшемуся провинциальному дирижеру, однако его слушают, кажется, только из вежливости, потому что уловить смысл в читаемом почти невозможно.
— Автор — наш фигурант?
Писатель удрученно кивает. Наступает молчание.
— А правда, Рувим Израилевич, что во Франции вино дешевле нарзана?
— Угу, — тускнеет вопрошаемый, — во всяком случае, два года назад и такое продавалось. Но там вин несметное количество. Имеются и такие, что за бутылку отдашь месячную зарплату.
— А правда, что во Франции триста сортов сыра и сто сортов духов? — снова осведомляется мать.
— Сыр у них носками грязными отдает, Маша! — возражает Дементий Порфирьевич. — Забыла? Вчера на ужин ты подала камамбер — плесень и плесень! Вы один и кушали, Рувим Израилевич. То ли дело наш творожок деревенский. Как стечет с марлечки — тут же и к столу.