Надо по возвращении в Москву почитать их книжек, если будет время.
21. Последний вечер в спецфилиале дома творчества
Скатерть — белая, жаккардовая; тарелки — белые с золотым ободком и еле заметным рельефным орнаментом по краю, в центре стола — букет гладиолусов с дачной клумбы, частично тоже белых, а частично — темно-фиолетовых с алой серединкой. Блюда с незнакомыми названиями содержат изобильное количество непостижимых трав и молотых грецких орехов; иногда попадается крошка покрупнее, вкусно похрустывающая на зубах. За стол мальчика не пустили, но мать положила ему каждой перемены понемножку в большую мелкую тарелку и налила основательный хрустальный стакан крем-соды.
Честно говоря, ему и самому не хотелось оставаться со взрослыми. Впервые увидав своего коменданта в командирской форме, писцы вдруг преобразились в пришибленных и неразговорчивых. Движения их замедлились, а взгляды застывают то на петлицах дяди Дёмы, то на его нарукавном знаке серебряного и золотого шитья. Зря, потому что бояться им нечего, а Дементий Порфирьевич в своей настоящей одежде выглядит очень красиво. Может быть, источником всеобщего стеснения является жара в гостиной? Печь основательно протоплена, а обещанные заморозки никак не наступают.
— Нет-нет… — замешкавшись в дверях, мальчик слышит, как настаивает благородный комендант, — коньяк — ровесник революции! — и вино из спецсовхоза предназначаются исключительно вам, друзья мои, купить ничего подобного невозможно, прислано из личных подвалов сами знаете кого, и не нам, рядовой обслуге, разевать щучьи рты на эти редкости.
— Зачем вы скромничаете, товарищ старший лейтенант госбезопасности? — уважительно спрашивает Аркадий Львович. — Ведь ваше звание соответствует общевойсковому майорскому? Мы, право, и не подозревали…
— Не важно! — отмахивается Дементий Порфирьевич. — Я, будучи незамысловатым человеком из сознательных пролетариев, с душевным удовольствием утешусь родной “Московской особенной”, а наша дама употребит бокал-другой “Цинандали” — также выдающееся отечественное вино, однако в распределитель поступает регулярно. Ну что? За успешное продолжение наших трудов на благо Родины?
Громче и мелодичнее всех звучит бокал с позолоченной кромкой, из которого собирается пить полусладкое вино Рувим Израилевич, потому что он сжимает его не за верхнюю часть, а за длинную ножку.
— Ну и хитрец вы, товарищ Бруни! — замечает Андрей Петрович. —
Я тоже хочу попробовать. Ну-ка, еще раз… ух, как здорово! Давайте все
будем держать посуду правильно. Еще раз!
“Так, должно быть, звенели бы колокольчики, которые растут на лугу, будь они покрупнее и хрустальными”, — думает мальчик.
Совместный пир трех писцов и двух сотрудников госбезопасности, очевидно, проходит тихо и чинно. Через час, правда, пирующие затягивают совместную песню, и была эта песня, как ни удивительно, вовсе не про сердце — пламенный мотор и не про белогвардейские цепи.
Вел — красивым голосом, как у Вадима Козина на патефоне, — Дементий Порфирьевич. Он перекрывал и дребезжащий фальцет Андрея Петровича, и мурлыканье Аркадия Львовича, и фальшивые грассирующие трели Рувима Израилевича. “И-извела”, — затягивал Дементий Порфирьевич, и мать повторяла неожиданно высоким голосом: “И-извела!”. “Извела меня кручина, по-одколо… подколодная змея! До-огорай (мать повторяет), догорай, моя лучи-ина, до-огорю, догорю с тобой и я!” К четвертой строчке писцы тоже увлекаются, поют все громче и громче, и тоскливые звуки не самого стройного хора смущают его единственного несовершеннолетнего слушателя — почти так же, как сегодняшнее невиданное обилие отчетливых звезд в высоте, недостижимой даже для стратостата.
Не дожидаясь конца песни, он возвращается во флигель, к книжке “Занимательная математика”, и незаметно засыпает.
Вскоре поднимаются в свои комнаты и усталые, необычно сонные писцы. Мать с Дементием Порфирьевичем переносят грязную посуду во флигель и убирают со стола. Затем комендант, оставшись на некоторое время в доме, подбрасывает в печь три полена и, чтобы не терялось тепло, плотно задвигает вьюшку.