и, кажется, что-то вижу… Вот, опять помахала.
[в командировке]
сто граммов правды развяжут любой язык
на перегоне дождливом в пустом вагоне на нижнем месте
ложка дрожит от промозглости о стакан дребезжит
незаметно как уже двести
двести это серьезно тут ничего не скрыть
лампочка тусклая как лучина тенью нависает полка
от сквозняка качается шторка завтра придут неловкость и легкий стыд
словно сходил в самоволку
пьяный свободный нашатался где-то нос в табаке
водитель встретит распахнет дверцу и уже через
час приняв душ и форму пиджака с Ланжин на руке
сядешь за широкий стол и будешь подписывать ведомости выпятив челюсть
а пока триста триста уже перебор
разговор переходит на женщин точнее
на одну из них которая все наперекор
у которой в глазах укор и все-таки хорошо только с нею
а без нее хорошо чувствуешь как плохо без нее
четыреста а все равно плохо и все больше слаб ты
и чем дальше тем она становится дальше и тем оглушительнее вранье
жизни и правды
* *
*
Снег сошел — не прошло и трех дней — как белила со скул,
как со щек твоих краска.
У тебя все заметней морщины, я все больше сутул.
Это старая сказка
повторяется: жили и были, и выросший сын
стал уже незнакомым…
И за дождиком мелким и сирым, слепым и косым,
ни бездомья, ни дома —
а жилплощадь, где мумии мух с пауком над толчком
в гамаке паутины, где солнечный зайчик ничком,
и сомнамбулы вроде
или кошки забытой — так тихо по стенам, молчком,
бродят вещи, растерянно щурясь белесым зрачком,
неприкаянно бродят…
Ну же, ну! — приласкай за ушком, примани молочком!
Но — уходят, уходят…
* *
*
Когда-то, когда империя еще возвышалась величественно, но уже пошла дырьями, тухла,
как ноздреватый сугроб в начале весны, из-под которого лезут червяки, мошкара и прочая оттаявшая мелкота,
на углу Добролюбова и Руставели в комнате на четвёртом около кухни
я писал о белой лошади, которой не видал никогда.
Я пил горячую ячменную горечь, по капле
губами перебирал, распробывая нёбом и языком…
И, открыв глаза, переносил всё это на кальку
моего блокнота, листок за листком,
а потом отстукивал на своем музейном “Ортехе”,
а потом читал таким же, как я, не видавшим белых лошадей.
А вечером, засыпая, слушал оркестр из тарелок с кастрюлями
и размышлял об успехе,
в который въеду на белой лошади по булыжнику площадей…
Теперь моя империя не такая большая, как прежде, и многие в том, что она вообще — империя, сомневаются,
и в комнате на Добролюбова живут другие, младые и незнакомые, говорящие на том же русском, и все-таки — не на том.
И белая лошадь со мной каждый вечер, мы с нею молчим вдвоем… я тюкаю на ноутбуке, она слушает, кивает, во всем соглашается
и, когда засыпаю, щекочет мне ноздри гривой и трогает лицо языком.
* *
*
привычка все терять
окошко лоб остудит
пронзительней тебя
уже никто не будет
не будет никого
кого бы ни ласкали
и дворник Никанор
не скажет вас искали
* *
*
В магазине “GLAMOUR” напротив районного рынка новый завоз:
джинсы “Версаче” за восемьсот рублей, блузки “Дольче Габбана” за триста.
В распахнутых багажниках веники из-за Камы. Облепиха в майонезных ведерках. Прямо с кузова бывший колхоз
продает курей… А на входе в мясной павильон два слепых гармониста
гармонируют с бабушками, торгующими семечками, за кулек пятерик,
с пенсионером с бэушными кранами, прокладками, ржавыми ключами, разложенными на газетке…