Выбрать главу

Степанова вообще очень чутка к «коллективному бессознательному», что уже не раз отмечалось исследователями ее поэзии, но ведь и в сборнике (фактически — поэме) Владимира Гандельсмана «Читающий расписание» <![if !supportFootnotes]>[21]<![endif]> можно усмотреть (цитирую себя же) <![if !supportFootnotes]>[22]<![endif]> не столько реконструируемую при помощи сложных языковых средств жизнь двух престарелых супругов, сколько «посмертие, принимаемое героем (и читателем вместе с ним) за длящееся угасание — река, которая „слепит меж двух городов”; жена героя-повествователя „на чулочной фабрике двумя руками / девять часов шьет каждый день / им выдают зарплату иногда коврами, / мы отдаленно не знаем, куда их деть”, она садится „на пристани в белую лодку, / в пять десять отчаливает”, пока герой спит; черепаха в пруду, которую время от времени идут кормить супруги — все это не состыкуется, не складывается в непротиворечивую картину. <…> Ад или чистилище, где престарелые супруги проходят свои мытарства, прилепившись друг к другу, остановившееся время, одиночество ушедшего в себя сознания, лишенного внешних ориентиров и раз за разом воспроизводящего один и тот же отрезок жизни — в данном случае скудную старость.  В этом контексте открывающее книгу стихотворение о полумертвом таракане, вечно читающем расписанье за стеклом автобусной остановки, приобретает совершенно определенный смысл». o:p/

Можно вспомнить не только Линор Горалик с ее фольклором адских насельников <![if !supportFootnotes]>[23]<![endif]> , но и петербуржанку Анаит Григорян с ее «Аллой в городе мертвых» <![if !supportFootnotes]>[24]<![endif]> — в качестве города мертвецов здесь выступает несколько фантастический, но вполне узнаваемый Питер, что вообще вполне укладывается в питерскую традицию. Героиня (поэма посвящена Алле Горбуновой, чью мрачноватую лирику также можно упомянуть в этом контексте), спускаясь (или даже просто оказываясь, перемещаясь на плоскости, особо нисходить тут никуда не нужно) в царство теней, узнает, что «медный человек с медными ботфортами и на медном коне» является убийцей чуть ли не мирового змея Ёрмунганда, отчего мировой порядок нарушается и мир мертвых никак не может примириться с миром живых, — героине предстоит этот порядок восстановить, что она, собственно, и делает, однако сама, опять же согласно всем мифологическим канонам, отказывается вернуться в мир живых, где слишком много боли и страстей. Думаю, в новейшей русской поэзии это не последняя крупная вещь о потусторонних странствиях, и можно ждать и других текстов такого плана. o:p/

Нельзя сказать, что у этой темы предшественников не было вообще. Это и Юрий Мамлеев со своим появившимся в самиздате в 1966-м и впервые опубликованным лишь в 1988 на Западе (и то в урезанном виде) макаберным романом «Шатуны» (его герой Федор Соннов, совершая цепь на первый взгляд немотивированных убийств, на деле желает, проникнув в душу убиваемого, перейти на ту сторону, «познать извечную тайну смерти»), и с примыкающими к этой теме рассказами, такими, как, скажем, «Изнанка Гогена» из одноименного сборника, опубликованного опять же на Западе в 1982 году. Это (и даже в первую очередь) поэма Александра Твардовского «Теркин на том свете» (1963, время «оттепели»), которую вполне можно было бы назвать сатирической (тема посмертия активно эксплуатируется в сатирическом ключе самыми разными авторами в самых разных культурах), высмеивающей бюрократическую машину, тотальный дефицит, выморочную, навязшую в зубах агитацию и пропаганду, и т. п., если бы не одно странное обстоятельство. Павший «за Родину, за Сталина!» (впоследствии «вытащенный» медиками с того света) солдат узнает, что и здесь «Особый ваш отдел / За самим Верховным». o:p/

o:p   /o:p

— Все за ним, само собой, o:p/

Выше нету власти. o:p/

— Да, но сам-то он живой? o:p/

— И живой. o:p/

Отчасти. o:p/

o:p   /o:p

Для живых родной отец, o:p/

И закон, и знамя, o:p/

Он и с нами, как мертвец, — o:p/

С ними он o:p/

И с нами. o:p/

Устроитель всех судеб, o:p/

Тою же порою o:p/

Он в Кремле при жизни склеп o:p/

Сам себе устроил. o:p/

o:p   /o:p

Невдомек еще тебе, o:p/

Что живыми правит, o:p/

Но давно уж сам себе o:p/

Памятники ставит... o:p/

o:p   /o:p

Страшноватая фигура одновременно живого и мертвого Вождя нижнего и срединного миров явно проходит уже не по разряду сатиры, а чего-то большего, соприкасающегося с нашей темой. Советский официоз вообще с огромной настороженностью относился к теме потустороннего, а уж к теме посмертного бытования — тем более, потому такие исключительные примеры можно пересчитать по пальцам. И один из них, яркий и в данном контексте для нас весьма значимый, — это небольшая повесть Валентина Катаева «Святой колодец» (1965) с вроде бы совершенно четкой географической привязкой. «Святой колодец» — название небольшого родничка вблизи станции Переделкино Киевской железной дороги, возле которого писатель, по его собственным словам, «обдумывал эту книгу и размышлял о своей жизни». Размышления эти, однако, выливаются в странную историю о зыбкой реальности, некоем счастливом запредельном месте («Времени как такового, в общем, не существует»), — «святом колодце», где проживает свое посмертие (возможно, иллюзорное, измышленное под влиянием больничных наркотиков) смертельно больной герой Катаева. Рай или чистилище подозрительно напоминают санаторий для тогдашних випов (нежнейшие фрикадельки из райских птичек, подаваемые в качестве диетического блюда, и тому подобное) или же недоступную большинству «советских граждан» и оттого идиллическую, воображаемую заграницу. Недаром Виктория Шохина метко замечает <![if !supportFootnotes]>[25]<![endif]> , что в последних, в духе «мовизма» написанных «исповедальных» повестях Катаева «из внешних впечатлений самыми сильными оказываются — сообразно возрасту и статусу в Союзе писателей — больница и заграница». Больничные впечатления, положенные в основу «Святого колодца» и художественно преображенные, становятся способом освобождения от посттравматического синдрома. o:p/