— Поговори. — Денис Матвеевич полуобернулся в тесном дверном проеме. — Он поговорит тебе... Улетишь с работы к такой-то матери, и никуда больше не возьмут. — Он скрылся в судне, а рыбаки, так ничего толком не поняв, остались на палубе.
— Пурга... — пожал плечами Заремба. И кто-то добавил близкое к его невыраженному настроению:
— У них там совсем от жадности брюхо расперло.
В ночном воздухе скоро стало тесно и душно, словно мир сдавился до маленького клочка пространства, освещенного лампами, и взволнованные люди издышали здесь весь кислород. Все теперь молчали, чувствуя, что в ночном небе, в недоступной тьме пыжились тучи, готовые задождить. И спустя полчаса холодный пробирающий дождь и правда застучал по железной палубе — сначала редко, потом плотнее, сливаясь в неопределенный сонный звук. Чье-то бельишко, развешанное на леере у короткой грязной трубы, уныло вбирало в себя небесную воду, и подсохшие черные спортивные штаны, вновь намокая, тяжелели и вытягивались, пробуя большие размеры. За бортом поплыли пузатые блестящие пузыри, похожие на выпученные глаза глубоководных рыб.
Шестеро рыбаков вслед за капитаном спустились в кубрик. А на палубе, сидя на низком борту и упершись локтями в колени, остался только один человек — боцман Насонов, не принимавший участия в разговоре. Для боцмана все земные заботы были в этот день мелкими и ненужными. Нынешним ранним утром с этим крупным, сильным человеком произошла странность, поразившая его своим глубинным страшным смыслом. Что именно случилось с ним в тот рассветный час, он и не знал, но твердо понял одно: что заглянул по ту сторону жизни, о чем не сказал пока никому.
Было так, что много часов назад, когда МРС возвращался домой, боцман стоял вахту у штурвала. Сейнер шел сквозь последний утренний сон, сквозь белые клубы тумана, словно он парил во сне, не касаясь железным брюхом моря. Но в сыром белом колыхании Насонову вдруг увиделось встречное огромное судно, и боцман мертво вцепился своими большими озябшими от страха руками в штурвал, напрягся и промычал матросу Зарембе, который мирно дремал на винтовом стульчике вместо того, чтобы поглядывать в таком плотном тумане за локатором:
— Заремба, тварюга!..
Больше Насонов ничего не успел сказать, потому что черная громада, наверное учебного, океанского парусника, стремительно и тихо выпираясь из рваного тумана, лоб в лоб надвигалась на крохотный сейнер. Ошалев от ужаса, он не догадался, что это не огромный деревянный барк надвигается на него, а мрак внезапного обморока открылся перед ним странным видением чудного корабля с черными парусами.
...Боцман очнулся в углу на винтовом стульчике, к нему близко было придвинуто сухое морщинистое лицо улыбающегося Зарембы.
— Ну ты чего, Миш, чего? — ласково говорило лицо. — Заснул за штурвалом, а... бывает... Бывает, Миш, а... Заснул... Во даешь.
Насонов приходил в себя от этого голоса и с минуту осмысливал пространство рубки и человека рядом. Большое обмякшее тело боцмана словно просыпалось от долгой ночи. Ослабевшей рукой он отстранил от себя рыбака, который просто не понял, что Насонов только что был какое-то мгновение мертвым.
— Нет, показалось чего-то... — неопределенно ответил Насонов. — Встань на курс, а я покурить пойду.
Боцман равнодушно мок под дождем, только надвинул глубже на голову шапочку, которую связала из распущенного побитого молью зеленого свитера его молодая супруга. Он всегда с нежностью вспоминал о жене, бывшей на двадцать лет его моложе. Первая его супруга с дочерью ушла много лет назад к пограничному прапорщику. Обновленная свежим мужчиной семья давно уехала на материк, и Насонов заколотил в своей памяти обиталище этих людей, как заколачивают горбатыми досками старый деревенский дом. Только иногда сквозь щели из покинутого дома все-таки веяло болезненной скорбью и обидой. Но в прошлом году на приемке рыбокомбината боцман встретил свою маленькую хохотушку Ирину. И он, такой огромный перед ней мужичина, сумел весь целиком, вместе с памятью и разумом, утонуть в ее малости, в ее худобе, в ее белокурости.
Наверху постепенно выдавили из тучи все, что могли; дождь, оскудевая, измельчился в водяную пудру, которая уже и падать не желала, а витала в воздухе тяжелым туманом.
На улицу из рубки выбрался кандей Корнилович, похожий на стареющего спившегося поэта с кудлатой цыганской головой, одутловатый и раздраженный. Такой поэт приезжал однажды с материка и при малом народе в РДК читал составленные из красивых слов неразборчивые стихи; он, словно цыган в чужих кур, пристально всматривался в сидящих людей и злился на их скуку. У кандея Корниловича глаза были тоже хитры и внимательны, но слова у него получались не красивые, а грубые, как поленья.