Впрочем, нам ли судить человека, перед которым впервые после долгих лет ташкентской каторги, переводов, поденщины — распахнулся мир? Сколько можно сознавать упомянутое величие замысла, борясь с бытом и полупризнанием, безденежьем и отсутствием среды? Зато теперь Рубина увидела библейские холмы, и леса Понтеведра, и Венецию — и, понятное дело, захлебнулась всем этим. Ее позиция вечно униженного человека сменилась благодарным восторгом перед бесконечным богатством и разнообразием мира — и винить ли ее в том, что обо всей этой роскоши она пишет с захлебывающимися интонациями школьницы, то и дело впадая в трюизмы? Важно, что теме своей она верна, не дала себя задобрить, а потому веселый и трагический ее стоицизм многих еще утешит и ободрит.
Об одном я жалею, хотя едва ли имею право о чем-либо жалеть применительно к чужой биографии. В повести «Камера наезжает!..» Рубина продемонстрировала удивительную способность очертить типаж двумя-тремя сильными и резкими деталями, пригвоздить единственным определением, воспроизвести интонацию с истинно консерваторским слухом. Излагая самую непритязательную историю, с минимумом страстей, без единого убийства и с единственной трагифарсовой попыткой изнасилования, она умудрялась явить читателю весь кошмар позднесоветской жизни с ее тотальной имитацией — подменой творчества, общения, любви, смысла… Эта жизнь состояла из гипнозов и отвлечений — и, показанная глазами человека, ни к каким гипнозам и отвлечениям не способного (даже собственное творчество не кажется Рубиной сколько-нибудь серьезным выходом), эта действительность начала восьмидесятых представала триумфом бессмыслицы вроде бесконечно затянувшегося визита скучного гостя, выгнать которого не позволяет природная деликатность, а самому уйти некуда. Думаю, что нынешняя реальность в этом смысле ненамного предпочтительнее, да и всякая эпоха, кроме редких и кратких эпох переходных, дает не меньше материала для рубинской иронии. Только страсти сделались помасштабнее да события пострашней. Вот потому-то мне так обидно, что один из любимых моих писателей пять лет назад уехал в Израиль, а не в Москву.
Юрий Кублановский
Поэтическая Евразия Семена Липкина
Семен Липкин. Семь десятилетий. Стихотворения. Поэмы. М., «Возвращение», 2000, 591 стр.
Название объемного стихотворного тома Семена Липкина говорит само за себя.
Семьдесят лет — эпоха, первое стихотворение книги датировано 1931 годом, написано двадцатилетним поэтом. Такого долговременного поэтического существования, пожалуй, больше нет в русской поэзии: творческие миры наших относительных долгожителей-поэтов Тютчева, Фета, Ахматовой укладываются в полвека… Странное чувство: вот сейчас можно снять телефонную трубку и набрать номер человека, писавшего еще за десять лет до войны, которая сама кажется уже легендарным событием далекой истории. А в ранних стихах Липкина еще «Гражданскою войной / Разрушенные дачи» — множество зафиксированных примет довоенного баснословного времени… И при всем том — это наш современник. В его первых, ранних стихах — «кода» всего дальнейшего его творчества: мир русской Евразии, причудливо переплетенный с древнееврейским, библейским… «Здесь медленные движутся верблюды, / Похожие на птиц глубокой древности», и — «Из аула в аул я шатаюсь, но так / Забывают дорогу назад. / Там арабскими кличками кличут собак, / Над могилами жерди стоят… Вот уже за спиною мечеть и погост, / И долина блестит вдалеке. / Полумесяцем там перекинулся мост, / В безымянной колеблясь реке».