Выбрать главу

«Составляя эту книгу, я испытывал странное чувство смеха, горечи, душевного опустошения и ощущения собственного ничтожества, — пишет Дмитрий Галковский. — <…> Я вдруг впервые ощутил тот слепящий ветер, который дул отцу в глаза всю жизнь и во многом и свел его в могилу. Ошибка отца, человека внутренне серьезного и наивного, заключалась в том, что он попытался построить свою жизнь из ничего, из ветра, и пустил на ветер то немногое, что у него еще оставалось после 30-х и 40-х. Слабый, отзывчивый человек, он так до конца и не стал взрослым, ответил на жизненный вызов, по-детски закрыв глаза, и свалился в придорожную канаву, разбив себе череп о кстати подвернувшийся булыжник». Уже в позднесоветское время мой отец (1908 года рождения, обморозивший ноги на финской войне) получил от довоенного еще друга-литератора примечательное поздравление к 7 ноября (привожу по памяти): поздравляю тебя, Виталий, с Октябрьской годовщиной, мы к этому не имели прямого отношения, но это и наш праздник, мы отдали для него все: наше здоровье, нашу свободу, наше счастье; что в итоге получилось, судить не нам, но мир, кажется, потрясли… (Мой отец умер от рака в начале 1991 года, так и не узнав, что Советского Союза больше не будет.)

Кто-то где-то (просто не помню, кто и где) удивленно заметил, что, оказывается, исторической «почвой» может стать что угодно, даже то, что, казалось бы, никак для этого не подходит.

Песок. Ветер в глаза. Этот период советский, «что модно ругать Нынче, охаивать либо высмеивать», в моду Лет через семьдесят, может быть, семьдесят пять С треском войдет: было славно и страшно; свободу Лучше любить в перспективе: так, скажем, весна В стуже январской особенно влажной и пестрой Кажется; жизнь, просто жизнь, безнадежно пресна; Будет цениться все, что ее делало острой.
(А. Кушнер)

Кто доживет, узнает.

Андрей ВАСИЛЕВСКИЙ.

Заложник

Рубен Давид Гонсалес Гальего. Черным по белому. — «Иностранная литература», 2002, № 1

Русский язык ныне не в почете — ускользает под натиском иных речений: все больше вульгарного новояза, перемешанного с жаргоном и унифицирующим говором всемирной паутины. И поистине изумляет, когда в птичий стрекот изящной словесности врывается язык забытых предков. Когда на нем изъясняется иностранец, изумляет вдвойне.

Русским испанец Гонсалес Гальего становится по воле судьбы. Родившись в Москве с диагнозом ДЦП, он вместе с матерью становится заложником политической интриги: его дед — лидер испанской компартии, осуждающей КПСС за пражский шестьдесят восьмой год, а КПСС пеняет ей за «еврокоммунизм». В итоге стремящийся всех держать под контролем Кремль решается на подлог: после годичного заключения в закрытой больнице юной матери сообщается, что ее ребенок умер, при этом никаких документальных подтверждений, что у нее был сын, она не получит. Был человек и — нет человека. Студенческая семья распалась: отец, венесуэлец, не вынес горя и бежал из жаркой на объятия Москвы, мать — постепенно вышла из психологической комы, вновь обрела семью и только через семь лет смогла вырваться в Париж. А сын был отправлен в научно-исследовательский институт для лабораторных дознаний и после безуспешных хирургических попыток «поставить на ноги» был брошен на произвол государственной машины, переваривающей бесприютных инвалидов. «Я оказался невольным свидетелем социалистической системы изоляции неполноценных», — скажет он спустя тридцатилетие борьбы своего тела с собственным Духом. Смуглый мальчик, изувеченный ДЦП, будет колесить по провинциальным детским домам, пока в пятнадцать лет не окажется в доме престарелых с тем, чтобы умереть от недосмотра. О чуде вызволения воспоминания не сообщают, но доподлинно известно, что он сумел закончить два колледжа — английский и юридический, дважды жениться и родить двух дочек, побывать в Америке и Европе, что нашел свою потерявшуюся мать и в тридцать три года ступил на свою историческую родину, где теперь и выстукивает двумя пальцами, единственно послушными, свои зарисовки с натуры, вплетая их в биографический сюжет. «Я должен был избавиться от этого ада в себе, — признается Гальего и добавляет: — Чтобы умереть с чистой совестью», так как всегда был абсолютно уверен, что его заболевание неизлечимо, и потому был готов к смерти. Вот только желание рассказать о себе неожиданно всколыхнуло пламя жизни с новой силой, и, когда гонки на выживание прекратились, он написал мемуары «Черным по белому». То, чем обычно писатели заканчивают, у него вырвалось вперед, как до времени созревший плод. Позднее, в интервью, свой сознательный выбор он объяснит отчасти тем, что давно стал наблюдателем жизни, будучи пленником своего безвольного тела, а отчасти тем, чтобы отделаться от «элементарного безделья». Так или иначе, но мы получили превосходный образец мемуарной прозы, написанной русским языком просто и спокойно, каким рассказывают сказки на ночь. Только его «сказки» почище детских страшилок: их алогичность буднична, и, по мере погружения в них, тобой начинает овладевать экзистенциальный холод, ужас непреходимости нашего искалеченного бытия, исковерканного сознания, — настолько точна избирательная лупа мемуариста, превращающая все яркие впечатления в сплошной негатив.