Выбрать главу

Гул коктебельского залива,

колючих пазорей эффект,

гудя за окнами тоскливо,

гасил Мичуринский проспект.

И он, одышливо паривший,

поэзией, как мальчик, жил...

Не Вяземский, всех переживший,

словесности Мафусаил, —

изгой прокуренных редакций,

чужой ученый старикан,

что неуместен, как Гораций,

когда агитствует Демьян.

В Великом Устюге и Мстере,

в иконном Палехе, в Торжке,

с артельщиками в разговоре,

с природою накоротке,

он был так прост и так возвышен,

сей созерцательный поэт,

чей пафос трепетный излишен

глухим читателям газет,

истолкователь грез в узорах,

коньков безгривых мшелых крыш,

искатель мифов златоперых

в золе забытых пепелищ,

Руси кикимор и русалок

в затонах тинистой глуши,

в резьбе наличников и прялок,

в лесах языческой души.

Последний боковой потомок

Григория Сковороды,

в полярной прорези потемок

молившийся на свет звезды,

с которым Даниил Андреев

в зашторенные вечера

от Монсальвата эмпиреев

бросался в Индию вчера,

который ежился в бараке

и “Ворона” переводил,

а тот в окоченевшем мраке

“возврата нет” ему твердил.

И nevermore, что там звучало,

стучало клювом злым в висок,

неумолимо означало

двадцатипятилетний срок.

Где тундра небом так прижата,

где и до дна промерзнув вспять

Усе не течь... Но нет возврата

устанет ворон повторять!

Все удивительно! Но это —

и лихолетье, и беда —

лишь жребий русского поэта,

который темен, как всегда.

Письмо

Мне друг прислал прискорбное письмо.

“Сын на иглу посажен, я — в дерьмо,

в долгах, в трудах и в ругани базарной.

Кто наркоман, тот поневоле вор, —

он „панасоник” из дому упер,

с инсценировкой грабежа бездарной.

Был милый мальчик — рус, голубоглаз,

но взвихренное время не для вас —

не простодушных, но голубоглазых.

— Господь, за что?! — Иовом вопиешь,

и непонятно, как еще живешь,

но ужаса не передашь в рассказах.

Гнус, посадивший парня на иглу,

недолго помаячил на углу —

с отрезанной башкой нашли в подвале.

И мент, его сменивший, лейтенант,

недолго жил — похожий вариант, —

в разборке к рельсам насмерть привязали.

Но головы у гидры так растут,

что сколько ни руби — мартышкин труд.

Не нож точить пора, пора молиться.

В подъезде мгла, окурки и шприцы.

Феназепам и водку пьют отцы,

а трезвому осталось удавиться”.

*      *

*

Лишь слово может выжить. Потому-то,

читая на побеленной стене:

“Мы были здесь!” — с ремаркой: “Это круто”,

я соглашаюсь с надписью вполне.

Мы были здесь! Мы пробегали мимо,

мы оставляли мимолетный след.

И миру объявить необходимо:

“Мы были здесь! И здесь нас больше нет”.

*      *

*

Я полуспал. Кошачьи голоса

вонзались в тьму, как дисковые пилы.

И мертвецы вставали из могилы,

влетали в сны, припомнив адреса

своих друзей. Пожить хоть полчаса

во сне. Ну что ж... Нужны иные силы

на явь, в которой мы не многим милы,

где лишь любви доступны чудеса.

Вот почему, погибший молодым,

заносчивым, кудрявым и худым,

наивного не прекращает спора,

в предутреннем тумане сентября

меж сливой облетевшею паря

и черноплодкою согбенной у забора.

Рассказы