Выбрать главу

— Маша! Витамины им сама будешь давать, как приедешь... Я при встрече тебе расскажу, сколько тут проблем навалилось... Кыш с колен! Это цесарки с тобой хотят поговорить... Маша, ну что тут сделаешь: он не понимает, что древнейшая профессия потому и называется так, что она — навсегда! Левушка весь в отца... романтик, мягко говоря.

— Мама, прошу тебя — не надо! — вошел и сказал Лев Львович.

— Если бы твой отец был умным, он никогда бы не застрелился из-за того, что его исключили из партии!

— Ну верил человек в рай на земле... Как папа мне говорил: “Когда я вижу красные руки женщины, такую нежность чувствую к ним ко всем”. А еще он говорил, что, работая в облисполкоме, дает и дает квартиры матерям-одиночкам, но не может всем женщинам вернуть белые руки. Но в будущем-то, восклицал он, при коммунизме, красных рук не будет!

— Вот тебе и руки женские! Если бы он не раздавал квартиры, оставлял часть для своих коммуняк, его бы не выгнали из КПСС, он бы не застрелился, а мне бы не пришлось... выйти замуж за другого такого же умника, этого Сарынина, который спился буквально за десять лет!

Тут за Сарынина вступился его сын Вован, и спор разрастался во все стороны. Только цесарки сохраняли оптимизм в любой ситуации: много ели, кокетливо вскрикивали и абсолютно никого не осуждали. Мама — Валерия Валерьевна — не то чтобы осуждала сыновей, она просто недоумевала: как же так случилось, что дети были такими, а стали вдруг другими. Ей уже за семьдесят, поэтому привыкать нелегко. Хотя была у Валерии Валерьевны и университетская широта взглядов (проработала всю жизнь преподавателем английского), и врожденная доброта. Лев бы вообще ничего не имел против цесарок, если б они так не загадили альбом с открытками о войне 1812 года. С помощью “Фэйри” придется оттирать.

— Слушай, ты что — хочешь продать альбом? И так уже все размаркеданил.

— Могу продать пианино, если ты не против, мама.

— Ты что! Это же пианино! Я в нем — внизу — храню обувь. Привычка. Ты знаешь, что такое старость? Старость — это привычка к привычкам.

— Тогда альбом...

— Левушка, по этим открыткам снимали “Войну и мир”, посмотри: вот мизансцена с Кутузовым!

— Ну и чудно: все есть в фильме.

— А что у тебя останется на память об отце?

— Память и останется.

— Говорила тебе: баллотируйся в мэры! Тогда ты был бы на виду, денег бы сейчас у тебя хватало, чтоб спасать эти падшие создания...

Цесарки начали взлетывать, как бы показывая: вот так бы взлетели твои девки, если бы ты стал городским головой. Однако... курицы, они и есть курицы: изнеможенные, они тут же падают с шумом, сшибая вихрем от крыльев газеты и фарфоровую статуэтку Достоевского, словно испуганного, что роман его вот-вот пустят на рекламу топоров. Но не разбился Федор Михайлыч! Косит под нервного, а крепок!

Да, лет десять тому назад многие советовали Льву баллотироваться в мэры, он тогда был видным деятелем демократического движения. Только... ведь даже Гавриил Попов ушел из мэров Москвы. Демократам не дают ходу, но мама этого не понимает.

— Отлично я все понимаю, Лева! Ты хочешь изменить мир, но я прожила жизнь и думаю, что жрицы панели не променяют тысячу долларов на три тысячи рублей зарплаты! Да и никого изменить невозможно.

— Мама, нет у них тысячи зеленых: большая часть денег уходит сутенерам, на взятки, на лечение. Россия не устоит, если превратится в бордель. А за ней и весь мир... Мы же не можем существовать по пословице: “Провались земля и небо, мы на кочках проживем”.

— Февралик ты мой, крыша в пути! Бандиты избили, милиция угрожает, а ты свое...

Цесарки налетели на сидящего в кресле Льва и закрыли живым шевелящимся ковром, чтобы никто из преследователей не смог найти его...

Вован вышел из ванной и вставил свое веское слово:

— Брат, а ведь ты случайно стал таким святошей, мишка помог: свернул тебе кости-то. Если бы не он, ты бы сейчас был мэром и принимал подношения от капитанов секс-индустрии (чувствовалось, что Вован подумал про себя: и мне бы помог в разборках).

— Ни один миг не случаен в жизни. Даже то, что я был как будто под наркозом, когда медведь встряхивал и мял меня... Но понимал каким-то сотым чувством, что зверь — это и есть то мохнатое, что во мне раньше было.