Как и «человек без прошлого», герой Гордона вываливается из лона цивилизации (но не потому, что его ударили по голове, а добровольно, точнее, по причине некой своей изначальной «ушибленности»), так же, как персонажи «Кукушки», он погружается в исполненный могучих стихийных энергий природный рай, только не воскресает в этом раю, а погибает, причем с жестокой, неумолимой закономерностью. Однако гибель его — не трагедия, скорее — грустный, трагикомический казус; о ней повествуется с той назидательной печальной усмешкой, с какой рассказана, к примеру, притча о незадачливости слуги, закопавшего талант, или о «неразумных девах», не успевших запасти масла.
Вот живет себе городской человек в деревне, пасет коров: не урод, работящий, непьющий, незлой, из хорошей семьи, хозяйство какое-никакое имеется… Но годы идут, и пространство вокруг него все пустеет… Невеста бросает, деревенские красавицы и глядеть в его сторону не хотят; отец умер — никто из соседей даже не вышел его проводить… Гроб с телом отца герой волочёт на кладбище по замерзшей реке в одиночку… Мать замыкается, стареет, угрюмеет; сестра кончает с собой, а сам герой все больше отдаляется от людей. Для всех он — помеха, всем — и «деревенским», и «дачникам» — поперек горла его бессмысленно разросшееся стадо. В конце концов он обосновывается со своми коровами на острове, и все его контакты с людьми сводятся к тому, чтобы время от времени полаяться с инспектором рыбнадзора, запрещающим ставить сети. У него даже собаки нет. Был пес по кличке Туман, да умер, а притираться, привыкать к незнакомому существу — не хватает душевных сил. Так и живет: ловит рыбу, валит лес и в одиночку пытается выстроить дом, катая, как Сизиф, тяжеленные, непослушные бревна.
В один прекрасный день Николай (В. Черняев) вдруг вознамеривается пойти в церковь за двадцать верст, свечки поставить: за отца, за сестру… Коров оставить не на кого (мать говорит, что без него их всех точно пустят в расход), и потому стадо берет он с собою в паломничество. Во время ночевки в лесу ему снится сон: разрушенный храм, посредине — старое кресло, из алтаря выходит в сияющих ризах батюшка о. Симпатий (с виду — вылитый покойный сосед по кличке Божок). Он исповедует Кольку: «Пьешь?» — «Нет». — «Прелюбодействуешь?» — «Тоже нет». — «Зла кому желал?» — «Нет». — «Унываешь?» — «Да когда мне?» — «Экое окамененное бесчувствие! — говорит батюшка, положив руку на голову героя. — Ты — не ангел, ты — личинка ангела, смердящая, жрущая… И чтобы вылупиться, трудиться надо». — «Я и так тружусь день и ночь». — «Не тем местом трудишься. Молиться надо. У тебя хоть баба-то есть?» — «Нет». — «А песни поешь?» — «Некогда мне…» Покачав головой, о. Симпатий отпускает Кольку, велит: «Приходи осенью, когда песни выучишь».
Забавно, с какой точностью, словно негатив и позитив, отражается в «Пастухе» ситуация «Человека без прошлого». Там герой, начиная новую жизнь, первым делом находит себе бабу, собаку, друзей по несчастью, обучает людей петь нормальные песни — и спасается. Здесь — ни бабы, ни песен… И в грозовую, ненастную ночь, когда бедолага пытается укрыться от дождя под защитой незавершенного сруба, огромное незакрепленное бревно, самолично, с гигантскими усилиями поднятое им наверх, падает на него, отпустив на свободу, оборвав эту зашедшую в тупик, никчемную, одинокую жизнь.
Человек, испугавшийся или заленившийся быть человеком, попытавшийся сбежать от жизни, от людей, возжелавший стать частью природы, — уничтожается и пожирается ею, как трухлявое дерево, как пожирает и уничтожает природа все мертвое, не имеющее в себе источников жизни.
Душевная робость и лень, неспособность любить, окаменение сердца — одна из самых распространенных бед человечества. Больше того — не в социуме, не в природе, не в геополитике, не в столкновении цивилизаций, а в этой вот внутренней пустоте и таится настоящая угроза гибели человеческого рода. В момент перемены дат, на пороге нового и непредсказуемого витка истории кинематограф попытался напомнить об этом. Возможно, жизнь войдет в свои берега, цивилизация потребления и успеха с несокрушимой мощью станет распространяться по миру; гуманистическое веяние стихнет, и разговоры «о смысле жизни» вновь покажутся неуместными. Но был момент, когда эти голоса прозвучали и даже были услышаны. Не заметить такое — было бы тоже неправильно.