Счастливым голосом Женя посетовала, что Эсфирь пренебрегает традиционными женскими обязанностями, и я, тоже невольно расплываясь от счастья, пересказал всегда трогавшие меня своей красотой слова, которыми ацтеки встречали новорожденных. Мальчику вкладывали в руки стрелу и наставляли: “Твой дом не здесь, ибо ты солдат и слуга, твой долг — это война”. Девочкам же давали веретено и говорили: “Ты пришла в долину усталости, труда и скорби, где царят холод и ветер. Ты должна быть в доме, как сердце в теле, как пепел в огне очага”.
— Слышишь? — с гордостью за меня попеняла Женя дочери и тут же с нежной укоризной обернулась ко мне: — Ты знаешь какую-то ацтекскую мудрость и не знаешь еврейскую. Это ужасно обидно. Ужасно обидно, что даже такие умные люди, как папа и дядя Мотя, ушли от еврейского мира неизвестно куда.
— Это так по-еврейски, — примирительно сказал я, — стремиться из чего-то узкого в широкое, всемирное…
— Еврейский мир не узкий, он безграничный, — торжественно возразила Женя, проникновенно глядя сквозь меня, и я почтительно склонил голову.
Амос солдатом послужил, но слугой быть не согласился — писал жалобы, переводился из части в часть…
— Чтоб всякие марокканцы, эфиопы… Я заметил: чем чернее, тем наглее!
Он прожигал меня испытующим взглядом, и я, хотя и несколько пораженный в зарождающуюся грезу о всееврейском единстве, изобразил огорченное сочувствие.
— Если бы нам объединиться с Россией, мы бы всех черных поставили на место. — Амос прожигал меня требовательным и вместе робким взглядом.
Я уклончиво ответил, что исторический конфликт между русскими и евреями хотя, с одной стороны, и можно считать трагическим недоразумением, но, с другой стороны, каждый из этих народов имеет настолько высокое представление о своей миссии, что столкновение их грез почти неизбежно, а столкновение грез, в отличие от столкновения интересов, преодолевается наиболее мучительно. Но тем не менее...
— Евреи уже один раз устроили русским атомную бомбу, — сжигал меня искательным взглядом Амос. — Если объединить еврейский ум и русскую силу…
— Одних этих слов, — внезапно устал я, — достаточно, чтобы рассориться еще лет на тридцать. Русские сами хотят считать себя умными. Как, впрочем, все народы на земле.
Женя с нежностью улыбнулась мне, как бы давая понять, что оценила мой юмор. Следившие за нами Амос и Эсфирь тоже радостно рассмеялись.
Мне повезло — я попал на празднование шабата, субботы. Мы сидели при трепетных свечах — Женя и Эсфирь в рембрандтовских бархатных беретах, Амос и я — в шагаловских картузах, и я изнемогал от красоты и оплаченности этого обряда. Я с трудом удерживал слезы гордости за свой народ: тянулись годы, века, тысячелетия гонений, передышек, унижений, истреблений, а они все так же из века в век творили эту бесполезность, так же зажигали женскими руками свечи, расставляли кубки, мужскими устами благословляли вино и халу — и смотрели друг на друга с таким же благоговением, с каким я сейчас смотрю на Женю и ее детей, потому что их устами говорит, их руками действует великая греза.
…Днесь воспеть такого принца я намерен, он зовется Израилем и в собаку злою ведьмой обращен. Всю неделю по-собачьи он и чувствует, и мыслит, грязный шляется и смрадный на позор и смех мальчишкам, но лишь пятница минует, принц становится, как прежде, человеком и выходит из своей собачьей шкуры. Мыслит, чувствует, как люди, гордо с поднятой главою и разряженный вступает он в отцовские чертоги…
Наконец-то, приветствуемый Генрихом Гейне, и я вступил в отцовские чертоги — в эту благоустроенную расщелину, от которой отходили крошечные кельи. А это что за блюдо? Ах, цимес, почтительно склонил я голову, не смея даже попробовать темно-янтарную смесь вареных овощей и фруктов, — от почтительности даже и не понять каких.