Обладая немалой политической интуицией, крепостное крестьянство считало своим главным врагом и поработителем не Государя и государство, но дворян-помещиков, которых и ненавидело, за редкими и характерными исключениями, лютой ненавистью. Примечательный, но не слишком известный факт: во время нашествия Наполеона крестьяне не только шли в ополчение и партизаны воевать против французов, но и повсеместно вместе с французскими мародерами грабили усадьбы, оставленные их господами. «В декабре (1812 года. — А. З. ) мы возвратились в нашу подмосковную, где в доме, подвалах, сараях и пр. нашли все разграбленным, — вспоминал известный славянофил Александр Иванович Кошелёв. — Отца моего особенно огорчало то, что разграбление, как из рассказов оказалось, было произведено менее французами, чем нашими же крестьянами и некоторыми дворовыми людьми»23. То есть крестьянская война отнюдь не закончилась на Руси казнью Пугачева. Она тлела ненавистью крестьян к своим поработителям, убеждением в незаконности помещичьих богатств и готова была вспыхнуть при мало-мальски сильном ветре всепожирающим пламенем. Платя своим единоверным и единокровным поработителям той же монетой, мужики были готовы даже сотрудничать с завоевателем, пренебрегая своей религиозной и национальной тождественностью дворянам. Этот коллаборационизм вновь проявит себя в годы Гражданской войны, когда русские мужики пошли за немцами, евреями и латышами против своих, русских генералов, да и в годы Второй мировой — отлившись в массовую сдачу в плен в 1941 году и во власовское движение. Кто тут виноват больше — предатель или доведший до предательства?
Прекрасно знающий русскую деревню, сам выросший в компании деревенских черкутинских мальчишек, М. М. Сперанский писал из Пензы А. А. Столыпину 2 мая 1818 года: «Существует общее в черном народе мнение, что правительство не только хочет даровать свободу, но что оно ее уже и даровало и что одни только помещики не допускают или таят ее провозглашение»24. Понятно, какие межсословные отношения формировало это убеждение.
Император Александр ведал это, ужасался этим, но как покончить с рабством и не погубить Россию — он не знал. Себя Император готов был принести в жертву эмансипации. «Я желал бы вывести наш народ из дикарского состояния, при котором дозволена торговля людьми, — говорил в 1807 году Александр французскому генералу Савари. — Добавлю даже, что если бы гражданственность (civilisation) [в России] стояла на более высокой ступени, я уничтожил бы рабство, даже если это стоило бы мне головы»25. Он понимал, что рабовладельцы никогда не простят ему эмансипации, и готов был разделить участь отца и деда, но смогут ли сами одичавшие рабы воспользоваться своей свободой во благо себе и России? Александр был достаточно умен, чтобы склоняться к отрицательному ответу. О его правоте свидетельствует вся последующая история России. Ужас положения Императора был в том, что он не мог и не желал управлять страной рабов и рабовладельцев, но изменить положение, освободить крестьян не мог также. Карамзин, увы, был прав — век Просвещения привил сознание раба одичавшему русскому мужику, а бунт рабов беспощаден и разрушителен.
Дать же политические свободы только высшим, просвещенным и образованным, сословиям Александр также не мог, хотя сами дворяне желали этого. Во-первых, это невозможно было по моральным соображениям, во-вторых — по политическим. «Представители сословия, достигшего исключительных сословных льгот, теперь проявляли стремление к достижению политических прав», то есть к ограничению абсолютной монархии в свою пользу, указывал С. Ф. Платонов26. Взяв в свои руки политическую власть, дворянство, не пожелавшее переводить своих крепостных в положение вольных хлебопашцев, утвердило бы в России рабство на веки вечные. Знаменитое пушкинское «правительство у нас — единственный европеец» верно и в отношении крепостного права: не дворяне, а именно Император (который и был правительством в абсолютистской России) стремился к отмене рабства.