Выбрать главу

Но все же главная замечательная сила его не в этом. Она — в его прекрасной любви ко всем людям без изъятия и ко всему живущему под солнцем. И эта благостная сила нашего первого донского национального писателя особенно дорога в наши дни внутренних распрей и кровей. Писатель — это уже мало в нашу тяжелую годину. <...> Сердце потребно нам в эти суровые дни, а не бесстрастный изобразительный талант. Сердце человеческое. То сердце, которое царь Давид изображает под видом белого пахучего воска, струящегося на огне. Этому сердцу низко поклонимся в день его 25-летней непрерывной творящей работы”12.

Что это за мочежинки? — всего лишь островки влажной почвы посреди сухой степи. А Крюков горд своей принадлежностью к этому ландшафту, к этой земле.

…Крюков покинул Усть-Медведицу, когда ею вновь овладели красные, но в июне девятнадцатого, как только станица снова была освобождена, оставил секретарскую работу в Войсковом Круге в Новочеркасске и вернулся в родные места. Ему важно было быть среди земляков, в особенности среди молодых, сражаться вместе с ними. “Никто не должен упрекать нас в том, что мы только звали на бой, а сами остаемся в тылу”13. (Он был с повстанцами до конца и умер в феврале 1920 года в отступлении на Кубани от тифа или гнойного плеврита.)

Прежние разочарования в казачестве, использованию которого по караульно-полицейской части он всячески противился в дореволюционные годы, критический настрой остались в прошлом. Вот они — родные порог и угол, и надо защитить их от поругания. Пафос сострадательной, принявшей религиозно-жертвенный характер любви к родине сопровождал заключительный период творчества Крюкова.

Во множестве появлялись в донской периодике 1918 — 1919 годов его публицистические выступления, репортажи и зарисовки с горячих точек казачьего сопротивления, больше всего — с Усть-Медведицкого боевого участка. Вот, к примеру, сцена в прифронтовом лазарете осенью уже девятнадцатого года, на последнем этапе борьбы, когда в поредевшую Донскую армию стали призывать стариков и совсем юных ребят четырнадцати-шестнадцати лет.

“— Игнат, играй мне песню, — говорит с одной койки больной полудетский голосок. — Сыграй мне, Игнат, „В лесах темных Кочкуренских русский раненый лежал”.

— Да ведь не приказывают, Тимоша, — говорит сидящий у изголовья брат ли или товарищ.

— Кто не приказывает?

— Доктор.

— Я дозволяю. Я — тяжело раненный. Мне сам фершал Иван Сергеевич на гармони играл… „Русский раненый лежал…” — медленно повторял полудетский голосок.

И в тоне, вложенном в эти слова — русский раненый, — звучала невыразимо трогательная детская печаль, хрупкая и нежная. И трудно было удержать слезы жалости и скорби, ибо родина, великая и убогая, бессчастная родина теряла последние лепестки, самые ароматные, нежные и прекрасные”14.

Крюков жалел не только своих, воюющих против красных, казаков. Для него и неприятель с противоположного берега — красногвардейцы представлялись русскими братьями — по языку, по истории, по общей судьбе. Отсюда ударение на песне со словами “русский раненый”.

“Революционное презрение к жалости можно встретить у Шолохова (вспоминается Нагульнов) с его библейским размахом характеров и страстей. У Крюкова совсем другой настрой души, евангельский по своей окраске (недаром он хотел стать священником и всегда любовно изображал священнослужителей). Не претендуя на первенство, крюковская „тихая печаль” тоже имеет свою цену”15.

Заняв твердую позицию в борьбе, Крюков все равно пытался наводить мосты, адресуя свои послания к сердцу “врага”. “Но если спросят нас с „того берега”, за что мы воюем, — мы попросту, по-человечески скажем им, врагам нашим, но и нашим братьям, связанным с нами узами единого языка и истории и единой горестной судьбы: мы воюем за свой родной край, за целость его, за бытие казачества, за право жить тем бытовым укладом, который унаследовали мы от славных своих предков и которому все — от генерала до рядового казака — мы одинаково преданы всем сердцем”16.

Опубликованные в полуистлевших, малодоступных донских газетах и журналах 1918 — 1919 годов свидетельства Крюкова с мест донских сражений (они давно ждут переиздания) — это его искреннейшее приношение на могилу неизвестного солдата той войны: Тимоши ли, Игната или иных вставших в ряды Донской армии и погибших простых казачьих юношей-подростков, по которым Крюков особенно горевал. Времени, чтобы развернуть образ казака-повстанца до масштабов эпического или романического героя, писателю отпущено не было.