и легкое, удобное в носке,
не сковывающее движенья
тело, и ветреные кудри.
Местоимение “я” в ее исполнении — и субъект и объект одновременно. То есть, с одной стороны, она создает почти абсолютно замкнутый мир, а с другой — находит в этом мире массу интересного. Впрочем, она сама замечательно сформулировала, что такое эгоизм (в ее, конечно, понимании):
Эгоизм —
попытка превратить
местоимение Я
в неологизм.
И ведь превращает.
— А одеяло хотя бы дадите?
— Одеяла не дам, не положено. Потому что тепло.
— Как же тепло, если холодно?
— Вам, может, и холодно. А вообще — тепло.
Повернулась и ушла, обиженная. Правда, через минуту заглядывает в купе и протягивает одеяло. Жалостливая. С мужиками спорить умная женщина не станет. Потому что бесполезно. Мужик — он дурак от рождения. Настоящая женщина это понимает, а потому в споры и в поучения не лезет.
Учить мужика — что об стенку горох.
Бросать мужика — что об стенку мяч.
Мужик — он есть. И, как правило, плох.
А мне, хорошей, — любить, хоть плачь,
да мягко стелить для вчерашних утех,
да всхлипывать: “Ты у меня лучше всех!”
Вот и соседка по купе смотрит на своего опять захрапевшего мужа с нежностью да с жалостью. Он, конечно, дурак, как и все мужики, пьяница и прочее. А что делать? Свой ведь. Вот только и остается, что повторять следом за Павловой: “Ты у меня лучше всех!”
Итак, одеяло есть. Теперь будет проще осознавать его роль в постижении мироздания. В тепле это как-то лучше удается.
я не могу согреть площадь
больше площади одеяла
я не могу сделаться проще
чем в плоскости одеяла
я не могу сделать больше
чем тебе поправлять одеяло
я не могу сделать больше
я понимаю что этого мало
Никуда не денешься: взгляд Павловой — взгляд из-под одеяла или — под одеяло. На этом во многом строится мировоззрение. А то вдруг, совершая подлинную революцию, отбрасывает это самое одеяло, чтобы все вдруг узнали то, что… уже знали. В ее мире и бунт свой, другой, и революция такая же. И от памятника, по-пушкински, по-державински, не удержалась. Но — по-своему, конечно:
И долго буду тем любезна,
что на краю гудящей бездны
я подтыкала одеяла
и милость к спящим призывала.
И это не игра, не поза — такой памятник естественным образом вырастает из ее же стихов.
Поэтесса живет как бы вне социума, вне мира. Внешний мир в стихи проникает редко, а если и проникает, то какими-то странными ассоциациями или явлениями, которые для современного русского человека и явлениями-то никакими не являются. То вдруг всплывает футбольный матч между “Спартаком” и киевским “Динамо” со своеобразными комментариями. Казалось бы, где поэт Павлова и где — футбол? Не должны вроде бы пересекаться. То (да еще и под заголовком “Подражание Ахматовой”) врывается в стихи такое лирическое откровение, как: “И слово „хуй” на стенке лифта / перечитала восемь раз”. Ну, у кого из жителей Москвы на подобных надписях на лифтах, на заборах ли, на стенах остановится взор? Да ни у кого. Никакое это не явление бытия. Это быт, и вовсе неприметный. А то вдруг возникает неожиданный страх:
Около окон с неясною целью
ездит машина, по-русски — “маруся”.
Я насмотрелась предвыборных теле-
клипов, я спать без одежды боюсь, я
слушаю, слушаю шум ее, еле
прикасаясь затылком к подушке…
Выковырять меня из постели
проще, чем устрицу из ракушки.
Страх этот, конечно, вызван не пресловутой “марусей”, которые, к слову говоря, уже давным-давно никуда не ездят. Да и предвыборные телеклипы никому ничем не грозят — шоу, и только. Здесь другое: любое проявление внешнего мира, даже безобидное, грозит разрушить постельный мир, “выковырять” из постели. А это уже для Павловой действительно будет трагедией. При этом Вера (как кажется) иногда вдруг не то чтобы просыпается, просто подальше высовывается из-под одеяла. И тогда возникает точное, горькое: