А я еще больше боялась оставаться одна в нашей ванной. Из-за крыс, конечно. Мамочка работала далеко, на Театральной, возвращалась поздно, и я ее всегда ждала на улице. Лучше на улице, чем в ванной; во дворе бегала до темноты одна, пока она не вернется. Был нэп, мамочка приносила мне пирожки, покупала на Охотном ряду и ехала в Лефортово на трамвае. Долго. А тут в Москве оказался Саша, младший брат папы Коли, его еще не посадили, он мечтал учиться. Он был много моложе Николая Николаевича; у них отцы разные, а фамилия одна, потому что второй муж бабушки усыновил папу Колю; бабушка не сразу согласилась, но, когда появились еще дети, решила — пусть будет одна семья. От Коли этого не скрывали, он знал, что у него есть и другие родственники; в Петербурге, уже после венчания, они с мамочкой в гости ходили к какой-то старой-старой фрейлине, во дворец, это была папина тетка. А Саша хотя и остановился у брата, но приехал навестить мамочку; я же говорила, они все любили ее, считали родной, и он увидел, как во дворе Артшколы их Асенька бегает одна в рваной шубке на рыбьем меху, и написал письмо в Нижний, что меня надо взять отсюда, пока у мамочки не устроится хоть как-то жизнь. Никто предположить не мог, что маме встретится папа Миша. И бабуленька, конечно, отвечала согласием и чтобы он привез меня в Нижний. Она взяла на себя такую ответственность. А как мама отпустила? Со слезами. И я — со слезами. Я не хотела ехать от мамы никуда, но мамочка сказала, что скоро приедет ко мне. Она провожала нас, поезд долго не уходил, она сидела у меня в купе, и я заснула. И еще она оставила нам пирог с черникой. Такой замечательный пирог. Не с Охотного ряда. Нет. Она сама пекла его перед нашим отъездом ночью на той самой кухне с крысами.
И вот мы приехали, и хотя я, конечно, была в Нижнем, это до Пичингушей мордовских, но крошечная и не помнила ничего. И тут, я уже говорила, мы с Сашей после поезда бредем по Канавинскому мосту, а навстречу нам высокий, необыкновенно высокий, огромный даже мужчина, шагает быстро, борода на две стороны, а на плечах корзина плетеная. Саша мне — Вон, деточка, твой дедушка идет! Значит, я его первый раз видела. Ты думаешь, не первый? Но он к нам в Пичингуши не приезжал. Маринка приезжала и бабушка моя. И папа Коля для разводу, а дед — никогда. Может, он тоже в тюрьме посидел, а мне не говорили? Все-таки обер-полицмейстер такого города. Вот мы его увидели, а он нас. Остановились как раз на середине моста. Поцеловались и стали друг друга угощать, потому что у деда в корзине были булочки, он нес их на ярмарку в Канавино. Продавать. А у нас мамочкин пирог с черникой. Но моя бабуленька булочки для продажи не пекла. Кто-то пек, и дедушка этими булочками в очередь с губернаторшей торговал, бывшей, конечно. Один день — мой дед, другой — губернаторша. Ей мальчик старший булочки в Канавино носил. Разве хрупкой женщине такую корзину поднять? А вот дед сильным был очень, а бабушку боялся, ну, не боялся, конечно, но если раскричится моя бабуленька, худенькая, красивая и на каблучках всегда — цок! цок! — он, дед мой, ее слушался во всем, как ребенок. Но она кричала совсем не так, как Николай Николаевич! Не обидно и не страшно совсем. А дедушка большой такой, плечи широкие, борода на две стороны, он только головой кивает бабуленьке, а бабуленька еще и пальчиком ему погрозит. Вот так вот — мол, ни-ни!
А у Николая Николаевича опять была новая женщина. Не знаю, что не давало ему покоя. Или кто: Мусенька, Вавочка, сам себе, но он опять был с другой, а у той дочка. Годика три. Они, это папа и его новая, звали девочку Зайка. А эта девочка мою мамочку увидела и прилепилась, и мы втроем гулять ходили, переулками, и Зайка говорила, когда прощались — Мама Малюсенька, приходи вчера. Я ведь тогда жила у папы Коли на Арбате. Когда? После Нижнего. Бабуленька моя так велела, когда мне пришло время в школу идти. Ее все слушались, и папа Коля слушался: он взял меня после Нижнего, чтобы я училась в Москве. Но ни одного ласкового слова. Ни одного. Жена его велит — Пойди к соседям, попроси папирос! А он — Не ходи! Она хохочет — Иди сейчас же! Вот так вот: не ходи! иди! И я не знала, что мне делать, я не хотела жаловаться и расстраивать маму. Я не плакса, когда мы в ванной жили и дрожали от холода, не плакала, и от мамы уезжала в Нижний не ревела, и когда сюда, в Москву, от бабуленьки и дедуленьки возвращалась к Николаю Николаевичу, тоже. Но тут у меня — слезы. Я ведь не понимала, что они оба хотят от меня, и не соображала, что, наверное, шутят, но понимала, что я им мешаю. Правда, уроки делать папа Коля все-таки посадил меня за свой стол и на свое кресло, черное, кожаное, очень гладкое. Ну а Зайка глупенькая еще и все время лезла ко мне с играми. И соскользнула однажды. Я даже и подумать не могла, чтобы толкнуть ее или еще что, как это бывает с детьми. Я ведь чувствовала там себя как в гостях незнакомых, даже хуже, и потом, я привыкла к любви, но мамочка просила — Потерпи, тебе нельзя жить в холоде, вот мы с Мишенькой получим комнату и будем все вместе. Да, да! Она уже встретила папочку Мишу! Так вот, в кабинете рядом с креслом стоял такой круглый столик из карельской березы, Зайка зацепилась, когда падала, оцарапала щеку, жена папина как завизжит, и тогда папа Коля наотмашь ударил меня по лицу. Наотмашь… Меня никто никогда не бил. Наказывали, конечно. Дед однажды в угол поставил, а я стояла там, стояла, а потом куклу попросила — скучно, говорю. Они с бабуленькой стали хохотать, и мы втроем сели пить чай с булочками, которыми дедушка торговал.