Выбрать главу

Наш эшелон шел через Казань. Я три телеграммы послала Игорю, одну из Ташкента, две по дороге, авиационный завод его был в Казани. Мы пробыли целых пять часов на путях, а может, и больше, твоя мама ждала твоего папу, бегала по рельсам, через чужие поезда пролезала и под поездами пролезала, чтоб попасть на вокзальные платформы, высматривала Игорька. Но он не появился. Хорошо, со мной были папочка и мамочка. Потом уже в Москве на Тишинке наша лифтерша Катя дала мне телеграмму: “лечу в командировку подробности письмом”. Я знала, он возил самолеты завода на фронт, вернее, летал на этих самолетах с летчиками-испытателями, и мог не быть на месте, но я чувствовала — здесь что-то не так. А на Казанском вокзале, когда мы выгружались, и еще эта соль, а мамочке ничего нельзя подымать, и ты вертишься, украли мой чемодан, у меня и так ничего почти не было из одежды, в эвакуации оборвалась, все продавали, что можно продать, а тут перед самым возвращением я заказала себе босоножки, деревянные цветные на каблуке, их в Ташкенте шили местные армяне. Папочка договорился, мне их быстро сделали. Так обидно было…

Николая Николаевича еще держали в ссылке, в Арзамасе, и мамочка могла жить с нами на Тишинке, а Игорь письма так и не прислал, а, кажется, летал через Быково, совсем рядом с Москвой. И вдруг без предупреждения, я уже легла, звонок в дверь и голос его — Асенька! У меня ноги ослабели, открыла дверь, и я его не узнала. Узнала, конечно, но показалось, он другой. Или одежда была для меня незнакомой. Полувоенная, летная, наверное. Я кинулась к нему, обняла, он тоже, но поцеловал в щеку. Будто я ребенок. И еще он забыл, что мамочка с нами, и смутился. Было уже поздно, около часу, он попросил тебя не будить, посмотрел, как ты спишь, сказал, что в четыре за ним придет машина. Мы выпили чаю вместе с мамочкой, Игорь спрашивал о папочке, где он, про Нину, про папу Колю, о себе ничего и обо мне ничего, потом мама ушла, и мы остались вдвоем. Он достал конверт, я думала, он мне что-то написал, взяла, раскрыла, а там деньги. Я даже покраснела. Спросил — хватает ли вам с Лизонькой? Я говорю — мы вместе с мамочкой пока. И еще, говорю, немного платят в госпитале. А я уже тогда помогала раненым, потерявшим глаза, сперва как общественница, потом меня попросили работать, потому что я научилась делать перевязки, поводырем быть. Меня ценили и раненые, и врачи, но я этого Игорю не сказала. Зачем? Лизонька, было так странно и страшно сидеть рядом после такой долгой разлуки и ждать, когда он мне все объяснит. А что объяснять? И он боялся, Лизонька, поэтому молчал. Понимал — скажет, и все кончено. Наша, его, моя, прежняя жизнь кончена, а она была… что говорить, если бы не война! И тогда я взяла его за руку, и он крепко-крепко сжал мою. Вот так мы ночь и просидели, нашу последнюю ночь под одной крышей, а когда машина погудела ему под нашим балконом, я маму позвала, чтобы, когда он будет прощаться, не расплакаться, я не хотела, чтобы он видел мои слезы, да, не хотела, и мамочка сразу вышла, одетая, она тоже не ложилась, она, милая моя, единственная, не спала вместе со своей Асенькой, в пепельнице гора окурков, на столике пасьянс. А когда он ушел, мамочка говорит — девочка моя, надо жить. Я с тобою, но я ничего не могу тебе дать, кроме моей любви. Но сейчас такая война, столько горя, будем держаться и думать о наших там.

После всего мама Игоря зазвала нас к себе, стала плакать, обнимать, там еще был муж ее младшей, он пошел нас с тобою проводить на трамвай, об Игоре ни слова. Стал говорить, что я должна устроиться на какую-нибудь работу, а тебя отдать в детский садик. Я ему сказала — не отдам! Вот так. И не отдала. Вот твоя мама — пионерка, а в пионерский лагерь тоже не отдала. Почему? А разве ты хотела? И папочка с мамочкой тоже не хотели. Правда, может быть, ты бы другой выросла. Может, тебе и жить проще было бы. Не знаю. Но не отдала.

А ведь что наша мамочка пережила? Но она нам с Ниной говорила — девочки мои, нет ничего, что не могла бы вынести женщина… В один год у меня умер ребенок, потом отец. Ушел муж.

Да, у тебя, Лизонька, мог быть дядя. Мой старший братик, Юрик, Георгий, умер от дифтерита в Томске, где я родилась. Почему Томск? Там в шестнадцатом стояла военная часть Николая Николаевича. Наверное, опасались Японии. Или еще кого… Врач делал все, что мог, пленки в горлышке отсасывал через трубочку, но Юрик задохнулся. А Николай Николаевич Юрика обожал, и он больше не захотел видеть свою грудную доченьку. Я родилась раньше времени, была красная, лысая… И тут генерала, при котором служил папа, вызвали в Петербург, потом в Ставку, и они уехали. А мамочка осталась со мною. Ну, не одна, конечно: денщик, горничная и еще кухарка, но ведь одна. Мамочка как-то с полковыми дамами не сходилась. В тот год морозы были даже для Сибири жестокие, молоко резали, как лед, птицы падали на лету. А Николай Николаевич вернулся только через три месяца, когда уже случился Февраль. Он вошел в детскую ко мне, да как закричит — Марусенька, у нее золотая головка. Почему ты мне об этом не писала! Она ангел Рафаэлевый…