А каким редким именем, Лизонька, твою маму назвали — Астерия, я ведь ни одной Астерии за всю свою жизнь не встречала. В святцах — Астерия звездная, именины — девятнадцатого июля, а святой у меня мужчина, Астерий, доктор в Риме… А в пионерском лагере меня стали дразнить: “Астерия-дизентерия!” Вот я и спрашиваю мамочку: “Ты — Мария, папа — Николай, а я — Астерия. Если бы я получилась, ну, не очень красивая и еще — Астерия?” А мамочка поглядела вот так, плечиком дернула: “Асенька, почему некрасивая?” Тут я у тебя листала церковный календарь, день Мусенькиных именин — одиннадцатое ноября по-новому, а в тот день есть Астерий. И я вдруг как увидела — шестнадцатый год, Томск, мамочка беременна, ее день Ангела, и они, оба моих родителя, выбирают имя. Если, конечно, родится девочка… А в паспорте, Лизонька, чего мне только не писали. И Астория! И Эстерия! Я говорю — такого имени нет. Есть Естер — еврейское имя, а я Астерия. Но с милицией не поспоришь.
Лизонька! Вы меня там положите, где тебе будет от дома близко. Договоритесь как-нибудь, чтобы рядом. Ну, хоть там, где Андрюшенька. Такой мальчик золотой был. Такой ласковый. Всем ласковый. Такой знаменитый, все его узнавали, все девушки влюблены, а никогда не воображал, никогда. Так вот, лучше там, а то ты и к бабушке с дедушкой, к моим папочке с мамочкой, редко ходишь, а здесь рядом. Почему не говорить об этом? Надо говорить. Надо.
Лизонька! Лизонька! А ведь мамочка папу Колю спасла. Может, от смерти. Да, Лизонька! В семнадцатом. Они ехали в поезде, не знаю куда, знаю — без меня, кому-то оставили доченьку, было опасно очень, а народу — как сельдей в бочке, вши, конечно, и потом возвращалась с фронтов солдатня, офицеров убивали не за так. Папа Коля переоделся в студенческую тужурку и суетился, мамочке даже стыдно было, так непривычно, как он суетился и бегал для всех за кипятком, а командовал там в вагоне не то матрос, не то уголовник, зубы гнилые, нос проваленный, мамочка решила — сифилитик, вот он и приказывал — Давай, стюдент, вали за кипятком, а мы за барышней твоей приглядим! И папа Коля — папа Коля! — покорно бежал за кипятком, а мамочка оставалась, и этот буравил ее глазами. Погода была скверная. Лил дождь, тужурка у Николая Николаевича намокла, он стал кашлять, у него вообще были плохие легкие, а этот на каждой остановке и усмехаясь — Вали, стюдент, за кипятком! Да не расплескай, пока несешь!
А мамочка, когда папа Коля уходил, всегда притискивалась к окошку, боялась, что он отстанет, и даже решила выпрыгнуть, если так случится, — паровоз набирал ход медленно-медленно, с трудом. Все тогда приходило в упадок, разваливалось, а еще впереди была Гражданская… Так вот, папа за кипятком, мамочка его высматривает, и тут солнце выглянуло — и она сразу увидела в толпе своего Коленьку, волосы его золотые как вспыхнули, он возвращался, мамочка даже улыбнулась, и вдруг голос — Гляди, ребята, стюдент, стюдент, а сапоги-то у стюдента офицерские! — и тихо стало.
А папа Коля шел, так легко шел, по привычке высоко нес голову, теперь считай пропавшую, и сапожки сияли… Мамочка потеряла сознание. А глаза открыла — увидела стакан. Да. Да. Стакан с водою, и тысячи ртов тысяч людей как отпечатаны. Держал стакан главный, она думала, сифилитик, и он велел — пей, барышня, для успокоения! А мамочка так боялась какой-нибудь инфекции, что остатками духов французских все протирала, папа Коля сердился даже, а тут она выпила воду и без остатка. Папы Коли в вагоне еще не было, и тогда этот сказал мамочке тихо — Мотайте отсюда со своим стюдентом оба! Я вас, барышня, от наших больше не отобью.
А вот папа Миша, Лизонька, пшенную кашу не ел. Он просто от одного ее запаха задыхался. И никакая не аллергия! Это после тюрьмы Лефортовской. Когда его вместе с другими офицерами царскими к расстрелу приговорили и все не расстреливали. А кормили одной пшенкой. Конечно, там жмых один, но все равно пшено… А потом, Лизонька, вывезли в чисто поле. Старших офицеров расстреляли. Ну а тем, кто остался, предложили курсантов учить. Кто предложил? Фрунзе, Лизонька. Он там был.