Ну а чтобы достигнуть согласия по ключевым вопросам советской истории, видимо, нужно еще немало времени.
Но, повторяю, история дает только приближение к объективной истине.
И хотя ее методы исследования зачастую близки методам исследования других наук, изъясняется она языком, близким к языку художественной литературы или к бытовому языку. Потому что история — помесь искусства (Клио — муза!) и науки. На протяжении второй половины ХIХ века эта двойственность перестала удовлетворять многих историков, с завистью поглядывавших на успехи “мельников”, как Ницше назвал ученых, трудившихся на участках естественных и точных наук. С этого времени историки фактически делятся на “традиционалистов”, так их можно назвать, довольствующихся “приблизительным” знанием, и “точников”, стремящихся к более “строгому” знанию. Последние нашли применение своим склонностям в быстроразвивающихся общественных науках — в социологии, экономике, политологии — и в таких науках, которые можно назвать околоисторическими: в археологии, исторической статистике
и т. д. Все эти дисциплины, разумеется, нужны, но каждая из них дает определенный срез человеческого общества в тот или иной исторический момент; иначе говоря, нам предлагают набор фотографий, но они не могут заменить анимацию. Последняя — дело истории; только она дает представление о процессе, а не об отдельных статических состояниях.
Лермонтовский океан, внезапно замерзший с поднятыми волнами, мог бы стать предметом рассмотрения самых разных дисциплин, но “живой”, волнующийся океан может отобразить только история.
Приходится повторить в другом контексте, что история есть, прежде всего прочего, история людей. Шопенгауэр был одним из первых, кто отстаивал специфичность исторической науки: “В истории нет системы в том виде, в каком она существует в других науках <…>. Другие науки оперируют общими понятиями, а история всегда имеет дело с человеческими личностями. Следовательно, история есть наука о личностях, что заключает в себе некоторое противоречие”16. Действительно, самая тонкая и сложная задача историка — реконструировать образ мыслей и чувств ушедших поколений, “оживить умерших”, проникнуть в их души. Историк “через горы времени” как бы ведет с ними
доверительный разговор. Естественно, что разговор этот ведется на “человеческом” языке.
Историк, по крайней мере историк-“традиционалист”, рассказывает-— и в этом отношении он не отличается сколько-нибудь радикально от слепых лирников доисторических времен, бряцавших о событиях минувших лет. Только так можно найти путь к слушателю. Ибо человек, как его определяет известный социолог Алисдер Макинтайр, есть “рассказывающее животное” (парафраз определения, данного Аристотелем: человек есть “политическое животное”). Недаром во всех языках, по крайней мере в европейских языках, словом “история” обозначают как научную дисциплину, так и художественное или даже просто житейское повествование о чем-либо.
Но однажды волк ворвался в овчарню: историки-“точники” попытались отобрать у историков-рассказчиков их орудие — язык. Ареной этого скандального происшествия стали американские университеты.
Вообще-то философия языка зародилась и получила распространение в Европе, но на почву истории ее пересадили американцы. Решающую роль в этом, как его называют, linguistic turn (лингвистическом повороте) сыграла книга Хейдена Уайта “Метаистория”17. В книге есть признание того, что реконструкция прошлого требует поэтического воображения; Уайт даже употребляет применительно к истории термин “поэтика”, которую он предпочитает “логике”. Но любой исторический, ровно так же, как и поэтический, текст, с его точки зрения, детерминирован “лингвистическим протоколом”. Что бы ни хотел сказать историк, “способ его высказывания определяет тропологическая (от термина “троп”. — Ю. К .) префигурация исторического поля” (р. ХII). Ему, таким образом, “на роду написано” оставаться марионеткой, которую дергают за ниточки лингвистические структуры.