В общем, с этим обтрюханным котом, которого принесла мама, был уже перебор. Тем более что он орал по ночам прямо под нашей дверью и гадил. Выхожу я ночью к детям, когда кто-нибудь из них вдруг заплачет, и босой ногой вляпываюсь прямо в лужу или в кучу. Ну и гоняла я этого кота — брысь, кричала, пошел вон! И проникся он ко мне какой-то мистической ненавистью, вылез как-то раз ночью на лоджию кухни, перебрался с нее в лоджию нашей с мужем комнаты и через открытое окно так-таки впрыгнул ко мне. Встал посреди комнаты с мерзким мяуканьем-— глаза горят, дыбом шерсть — и напустил лужу в свете полной луны. Оборотень!
— Умоляю, отдай его кому-нибудь, всучи, отнеси откуда взяла, выгони, не могу я с ним, — умоляла я мать.
Она смиренно так оделась, потупила взор, взяла кота и пошла по соседям, пытаясь его пристроить.
— Хожу с ним уже три часа, как Герасим с Муму. Родная дочь нас из дома выгнала. Жесткая, недобрая, — жаловалась она.
У нее было правило, что все “слабое, беззащитное” должно обретать в ее доме приют. Это “слабое, беззащитное” был какой-то ее эмоциональный конек, и она могла так растравить мне этим душу, воткнуть в нее такое словцо, воткнуть и там три раза повернуть, зацепить таким синтаксическим оборотом и так поразить и ранить, что я, особенно в детстве, испытывала настоящие нервные потрясения. Но и потом тоже. Она так могла меня накрутить, высечь такую жгучую искру сострадания ко всем отверженным, что, если бы я поступала адекватно ее внушениям, я бы давно уже, натянув на себя вретище и посыпав голову пеплом, удалилась бы в какой-нибудь лепрозорий обмывать язвы у прокаженных… Из мамы получился бы первоклассный миссионер, стоящий во главе крупной благотворительной организации. Она всех бы воодушевила на подвиги. Все бы у нее отправились в Индию кормить голодающих или в Зимбабве спасать бездомных детей. Но я научилась смягчать болезненные уколы ее словесных стрел.
“Нет, — порой думала я, — прочь от этой теплой природности, сентиментальной душевности — туда, туда, на ледяные метафизические высоты. К жизни духа! И там — гореть, спалить себя дотла”.
Этим я чуть не угробила одну хорошую девушку из Харькова, поэтессу, которая приехала поступать в Литинститут, а поселилась у меня, еще на Кутузовском. И вот я уходила на целый день на занятия, беря ее с собой, потом мы шли или в гости к друзьям-поэтам, или на литературный вечер, или на семинар поэзии, возвращались уже поздно, засиживались у меня на кухне, она удалялась спать в мою комнату, а я тут же раскладывала блокнотик и писала стихи. Потом она просыпалась, чтобы со мною идти в институт, а я, одетая еще со вчерашнего дня, читала ей то, что написала за ночь.
Через несколько дней она взмолилась:
— Да я так умру! Не могу больше! Не спать, не есть… У меня уже от этого кофе стучит в висках, от сигарет — одурь.
А я ей:
— Как это у Бунина: “До черноты сгори!”
Стою перед ней — мне 19 лет, белые волосы ниже плеч, узкие джинсы заправлены в высокие сапоги, вокруг шеи длинный небрежный шарф. Амазонка.
— Нет, — говорю, — конечно. И не надо тебе так страдать! Можно ведь жить как все! Ничего в этом нет такого… ужасного.
И, видимо, это так впилось в нее — как отравленное жало, — что она, приехав снова, поступила в Литинститут, стала писать день и ночь стихи, то есть “гореть до черноты”, тоже отпустила себе длинные волосы, надела джинсы, заправила в сапоги, и издалека нас с ней даже стали путать.
Но потом пути наши разошлись — я вышла замуж, стала рожать детей, биться в сетях житейских попечений, а она в итоге вышла замуж за какого-то иностранца с другого континента и сейчас, как я слышала, торгует островами Карибского моря.
Ну и друг мой, поэт Петя, философ, красавец, анахорет, еще тогда, в институтские времена, вещал о творческой свободе, змей; говорил, надо для нее пожертвовать всем — семьей, бытом, земными привязанностями, всем земным. Тянул, закрывая глаза:
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема.
Обыденная человеческая жизнь — все эти ее расписания, хождения на службу, зарплаты, вечеринки с сослуживцами, отпуск, тихие семейные радости, заработки, вечера у телевизора, борщи с котлетами, покупка холодильника, здравый смысл и житейская польза и т. д. — казалась нам тогда чуть ли не богоборчеством. Так мы и неслись куда-то, гонимые ветром, задыхаясь от вдохновения, упиваясь строфой, и далекие скрипочки, чудилось, поют где-то там, нам и над нами, в ненастном и мутно клубящемся небе…