Выбрать главу

Удивительно, что чаяние “воскресения мертвых” — это не педагогика, это не психология, это ни много ни мало мистика и догматика. В Символе веры — не просто “верю” или даже “верую”, но — “чаю”. То есть нет у верных никакого сомнения в том, что мертвые — во плоти оживут, но — непреложное желание и радостное есть ожидание, что это непременно произойдет. “Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь”. Буди, буди!

…А скрипочки какие-то деликатно все пиликают-пиликают себе, ведут свою тему, а виолончель где-то там, еле слышным фоном, на задах — свою, а у гобоя другая какая-то, отдельная партия, а у рояля — своя, а ведь и ударные погромыхивают, и орган звучит вдалеке, и вдруг они как пустятся в аллегро виваче, как сойдутся все в одном контрапункте, каждый принес свое, и — форте, фортиссимо! — дирижер так палочкой и трясет в вышине, черный фрак его аж дрожит. Прядь волос падает на потрясенное лицо.

Дочь моя старшая все эти сюжетные потоки, движущие с разной скоростью, замечательно раскопала у Пастернака — и в стихах его, и в прозе, даже выступала с докладом на пастернаковской конференции в Милане: “Образ поезда у Пастернака” — как-то так. Все даже встали, когда она закончила, и хлопали стоя. Она вообще такая — закрытая, сдержанная, интеллектуальная. Если бы она не была так хороша собой, стала бы точно книжным червем, синим чулком: все бы ей по читальным залам сидеть, тонким скальпелем распутывать психологические колтуны, развязывать тугие метафизические узлы. Тоже ведь как-то от меня свои кордоны выставляет, и там, где у меня — только догадка, порой совсем завиральная, у нее — точная научная аргументация. Там, где у меня — сумбурное

эссе, у нее — выверенная статья.

Так вот — эти потоки, омуты, завихрения, подводные течения, временные пласты… Сколько поэтов — тех, с которыми я дружила, училась в Литинституте, сидела на семинаре Слуцкого, на вечерах поэзии, — умерло, погибло еще в юном возрасте, сгинуло неизвестно где. И я узнавала об их кончине порой с опозданием, когда все это уже быльем поросло. Весть нагоняла меня, когда я была уже далеко, волна накрывала меня с головой, сбивала с ног и утаскивала в открытое море — туда, вспять… Так в детской игре двигаешь себе свои фишки по клеточкам — то на три вперед, то на пять, а потом попадешь на какую-нибудь черную клетку и оттуда уже скатываешься назад: давай снова начинай свой путь. А то — на красную, и тогда вылетаешь вперед, минуя засады, сразу через пять клеточек перескакиваешь, через семь!..

Сколько было талантливых, блистательных молодых людей — одна сорвалась с балкона, другая уснула с горящей сигаретой и сгорела, третий повесился, четвертый утонул, пятый — в психушке доживает свой век, шестой — попал в тюрьму и, отмотав срок, остался бомжом: жена развелась, брат приватизировал их общую квартиру и продал, и концов не найти.

Этот несчастный сиделец — поэт Сережа — иногда приходит к моему мужу в храм:

— Володька, дал бы деньжат.

— Что с тобой приключилось?

— Как есть я — человек презренный и бездомный. Подрабатываю сторожем в подмосковном храме. Дай хоть сколько, а? Вместе ж учились. Литинститут помнишь?

— А стихи пишешь?

— Пишу, еще как пишу.

— Ладно, держи деньги, но в следующий раз приноси стихи. Ты же талантливый человек! Мы их в журнал какой-нибудь отдадим.

— Принесу, принесу.

Через какое-то время он появляется вновь:

— Володька, подкинул бы деньжат, а?

— А стихи принес?

— Не принес, но принесу, принесу…

Как-то раз стою я в рождественский сочельник в храме, где служит мой муж, и подходит ко мне испуганный охранник:

— Там какой-то страшный бомж сидит перед входом в храм на диване. И уходить не хочет: я, говорит, с отцом Владимиром учился, я его жду. Вы не можете посмотреть, кто такой, а то уж больно страшный. Может, милицию вызвать?

Я подошла к дивану, на котором сидел, развалившись, огромный, страшный, грязный, обросший седыми волосами мужик. Он повернул голову в мою сторону и наставил на меня бессмысленный немигающий глаз.