Выбрать главу

Но я за свою радуюсь. И я так благодарен Лёве за это путешествие…

Хотя — почему ему? Или почему — только ему? А внучке своей Насте?

А дочери — старшей своей дочери — Жанне? А собственной жене? А моей, если вдуматься, матери? Моей бабушке? В обе стороны, в обе бесконечности уходит эта живая цепочка, где есть, где трепещет мое крохотное, но такое все же необходимое звено. И будет трепетать дальше благодаря Лёве.

Конечно, дальше — это еще не бесконечность. Бесконечность здесь пока что лишь с одной стороны — с той, откуда пришел я, но с той, куда я ухожу лёвиными стараниями, бесконечности еще нет, однако он обещает ее. Он старается, и его первые шаткие шажки направлены именно туда. И хотя ножки его еще так слабы, он уверенно ведет меня за собой, и я благодарен ему за это. Благодарен, что он, вслед за своей мамой, моей внучкой, вслед за своей бабушкой, моей дочерью, вытаскивает меня из кокона моего глухого, запертого на тяжелый замок существования. Сам бы я справиться с этим замком не смог, а они — все вместе — сорвали его, высвободили меня из футляра, поволокли вслед за собой в другую бесконечность.

Чеховское — в данном контексте — словечко “футляр” выскочило тут не случайно. Антон Павлович, как и Лев Антонович, в финале моей последней книжки тоже присутствует, и вот теперь сюда шагнул. В чеховский шагнул год, отмеривший ровно полтора века со времени его появления на свет. Ему — мое особое благодарение.

 

Чехов. Дом Беликова

Принято считать, что прототипом “человека в футляре” послужил инспектор таганрогской гимназии А. Ф. Дьяконов. Как только не звали его острые на язык гимназисты! И Сороконожкой, и Серым Пальто, и Гадючкой… Клички эти говорят сами за себя, но все-таки насколько соответствуют они реальному облику инспектора? Отыскав фотографию, долго всматриваюсь. Черные усы, пробор, цепкий, подозрительный взгляд исподлобья. Представляю, как испуганно замирали гимназисты, когда этот вездесущий человек неслышно вырастал перед ними. То в классе… То в коридоре…

Дом инспектора Дьяконова сохранился до наших дней. На фасаде его — памятная доска с осторожной надписью, что здесь, дескать, жил один из прототипов “человека в футляре”.

Один из… Это чтоб не вводить в заблуждение доверчивого прохожего. Чтоб не бросать тень на человека, о котором кто-то из хорошо знавших его людей отозвался как о личности в высшей степени порядочной.

В таганрогском музее Чехова хранится рукопись выпускника здешней гимназии П. Филевского, который характеризует Дьяконова как человека строгого, даже сурового, но безупречно честного. И щедрого. Оказывается, дом свой — тот самый, с памятной доской, он завещал начальному училищу.

А сбережения — учителям. На ежегодные пособия… Таковы факты. Но кого, скажите, переубедят они? У искусства — своя правда, и нет таких документов, нет таких свидетелей, которые могли бы опровергнуть ее. Вот и я тоже, совершая паломничество на родину Чехова, ловил себя на том, что дом этот — видимо, типичный для тогдашнего Таганрога, — кажется мне и мрачноватым, и словно бы сдавшимся на чью-то милость. Именно в таком доме, понимаю я, и должен был жить несчастный учитель греческого языка.

Несчастный? Но отчего же несчастный? У нас ведь принято характеризовать Беликова иными, куда более жесткими словами. Попробуй-ка назови кого-либо человеком в футляре — обидится!

Словечко “футляр” — оно всё. Завороженные им, мы как-то забываем, что в этом странном, мертвом, глухом футляре, предназначенном, как известно, для предметов неодушевленных, заточён — бог весть за какие грехи — пусть маленький, пусть ничтожный, но человек. Каково же ему там, живому-то!

Надо сказать, что первые читатели рассказа относились к его герою милосерднее нас. Мы презираем его, мы смеемся над ним, а они — жалели. Они понимали, что ему тесно там, бедняге…

Это тоже чеховское словечко — тесно. Работая над “Степью”, Чехов прямо говорит о своем стремлении написать, “как еще не тесно русскому художнику”.