Выбрать главу

Не знаю уж, какой судьбой, но однажды он оказался на евпаторийском пляже рядом с нами, да еще в лодке, куда посадил и меня с Аликом, но едва лодка, которую он отвел от берега, закачалась на воде, как я вскочил в страхе и перемахнул через борт. Забарахтался, заколошматил руками по волнам, но дядя Ваня схватил меня в охапку и поставил на ноги. По пояс было мне… Долго допытывался, что со мной, чего я так испугался, а я, икая, косноязычно объяснял, что это не я испугался, что это не я трус — это сердце у меня трусливое… То ли по радио слышал, то ли взрослые при мне говорили что-то подобное — или даже не подобное, а так мною понятое.

Дядя Ваня мои слова запомнил. И сделал их достоянием всего двора. Трезвым он бывал редко и бывал трезвым хмур, а во хмелю веселился, и одной из забав его было посмеяться надо мной. Без зла, добродушно, в сотый раз с удовольствием пересказывал подробности моего ныряния с лодки. И конечно же, мои слова о трусливом сердце. Тогда-то я и дал себе слово научиться плавать. Но как? Где? Желательно — где-нибудь вдали от посторонних глаз, лучше всего — в полном одиночестве, и вскоре такой случай мне представился.

Моя мать жила с отчимом в Саках, маленьком городке между Симферополем и Евпаторией (ближе к Евпатории), и взяла меня на лето к себе. От моря городок отделял лиман, через который я и повадился ходить по старой дамбе. Ни души вокруг, печет солнце, перенасыщенная солью вода мертва — ни рыбешки, ни головастика, мертво белесое небо, и лишь с далекого берега, на котором, как шатры, темнеют кусты дикой маслины, долетает, овевая лицо, жаркий ветер. Там степь, но ветер не несет ее ароматов: их убивает пряный запах рапы. Высоко подымая босые ноги, перешагивал я через ржавую проволоку, туго стягивающую покрытые солью деревянные борта дамбы. Когда-то она была до краев засыпана землей, но с годами земля ссохлась, потрескалась и осела. И вот уже я не перешагиваю через проволоку, а скачу по ней, с одной перевязи на другую, очень быстро, потому что иначе не удержишь равновесия, да и горячая, скрученная, жесткая, слегка пружинящая проволока вопьется, чуть замешкаешь, в незащищенные ступни.

И вот наконец море. Вдоль берега тянется железная дорога, стоят вагоны с песком, а на широченных пляжах ни души, и я сколько душе угодно, не боясь насмешек, могу осваивать премудрости плаванья.

Двух или трех недель хватило мне, чтобы я окончательно освободился от страха перед водой. Дядя Ваня, к сожалению, так и не узнал об этом. Он тоже освободился — в широком смысле этого слова: его нашли мертвым на тротуаре с бутылкой в руке. Не успел я поблагодарить его за науку…

 

Чехов. Освобождение Гусева

Сразу после истории Беликова следует описание ночи, никакого отношения к этой истории, на первый взгляд, не имеющее. “Направо видно было всё село, длинная улица тянулась далеко, верст на пять… Налево с края села начиналось поле; оно было видно далеко, до горизонта, и во всю ширь этого поля, залитого лунным светом, тоже ни движения, ни звука”.

И все-таки Беликов не сливается с этим торжественным миром, они как бы рядом существуют — маленький человечек, обретший наконец свой последний футляр (“в гробу… выражение у него было кроткое, приятное, даже весёлое…”), и бесконечная вселенная. Они не сливаются, и в этом можно усмотреть некую дисгармонию, некую словно бы неполноту мысли. Однако у Чехова есть произведение, где такое слияние явлено. Это рассказ “Гусев”. Герой его тоже обретает свой последний футляр, но происходит это в открытом море, и оттого не в гроб заколачивают его, а зашивают, по морскому обычаю, в парусину. И — за борт. “Пена покрывает его, и мгновение кажется он окутанным в кружева, но прошло это мгновение — и он исчезает в волнах”.

Исчезает? Но это — для стоящих на палубе, в поле же зрения автора он остается еще долго, и мы вместе с ним видим то, что от обычного человеческого глаза скрыто. Мы видим, как мертвое тело уходит все глубже и глубже, как стая веселых рыбок окружает его, как появляется другое тело — живое и страшное, акула, и “нехотя, точно не замечая Гусева, подплывает под него, и он опускается к ней на спину”.

Обратите внимание: не труп опускается, но нечто бесчувственное, что некогда было человеком, — Гусев. Гусев опускается! По-моему, это штрих гениальный. Одно дело, когда рыбки играют с телом, а другое, когда они “налетают на Гусева и начинают зигзагами пронизывать вокруг него воду…” В конце концов акула вспарывает парусину, то есть освобождает человека из его последнего футляра.