Восстанавливаются литературные связи Москвы с российскими регионами . Еще в 99-м Дмитрий Бавильский писал, что «„вся” поэзия <...> сфокусирована в Москве» — а нестоличная «местная писанина чаще всего имеет вполне легитимный статус рукоделия» [4] . В конце 2000-х — даже при сохранившихся центростремительных токах, заставляющих литераторов со всей ойкумены перебираться в Москву, — подобного утверждения не встретишь. Что и подтверждают результаты нашего исследования; число текстов нестоличных литераторов на страницах столичных журналов выросло, и выглядят они отнюдь не «рукоделием».
Регенерируются, как и в политике, связи на постсоветском пространстве . Растет интерес к новым именам русской литературы бывших республик [5] , равно как и к нерусскоязычным авторам (здесь наиболее очевидное открытие «нулевых» — Сергей Жадан). Переводы с языков «братских народов» уже не воспринимаются, как когда-то, литературной поденщиной; многие столичные поэты по собственному почину и безвозмездно переводят современную поэзию прежних республик: белорусскую, грузинскую, узбекскую, украинскую...
А крупные журналы — не только «Дружба народов», которая на этом всегда специализировалась, но и «Октябрь», «Арион», «Новая Юность» — охотно эти переводы публикуют.
Конечно, можно заметить, что это литературное «собирание земель» — как внутри России, так и на постсоветском пространстве — все более активно поддерживалось властью: через новые премиальные институты, проекты, фонды. Но и здесь сложно говорить о некоем «политическом заказе». В том, что столичные «толстяки» стали более внимательны к нестоличной и постсоветской литературам, мне видится скорее результат встречи двух вполне литературного происхождения тенденций. С одной стороны, естественной усталости столичных читателей и критиков от «московского текста» с набором одних и тех же реалий (а откуда другим взяться?) и интереса к тому, что за пределами МКАДа. А с другой стороны — появления новых поэтических сил в российской провинции и в некоторых постсоветских республиках, которые стремились через московские журналы и площадки выйти из провинциального гетто. Все это, разумеется, тоже в какой-то мере политика, но — внутрилитературная, «малая».
Что до «большой» политики, то на протяжении 2000-х литература наименее, чем когда-либо, испытывала ее влияние. Что не означало, что литература сделалась аполитичной: напротив, как я попытался показать в другом месте, в поэзии неожиданно пробилась интересная гражданская лирика [6] ; а «политизация» прозы «нулевых» — с ее военной темой, антиутопиями и «новым реализмом» (который вернее было бы назвать натурализмом, и отнюдь не новым) — вообще заслуживает отдельного разговора.
Но все это опять-таки происходило вне «большой» политики, без выстраивания с властью привычной схемы «оппозиция — коллаборационизм». Что не исключало отдельной «точечной» оппозиционности и «точечных» же случаев сотрудничества (порой — вполне продуктивного); общий климат определялся не этой «точечностью».
Поэтому, как бы мне ни нравилась статья Льва Данилкина в январском «Новом мире», с одним ее тезисом не соглашусь: что литература «нулевых» ждала «звонка Путина» и всячески «семафорила, что она отличается от стандартного шоу-бизнеса, что она готова „остановиться по требованию” и даже в каком-то смысле мобилизоваться» [7] .
Возможно, кто-то такого звонка и ждал; уже то показательно, что такие ожидания считалось неприличным проговаривать вслух. Помню на конгрессе Фонда Достоевского (2005 г.) тот смех, которым ответил зал на призыв одного гиперактивного участника подготовить «обращение к Президенту от имени деятелей литературы» с просьбой «всячески поддержать» и т. д.
И символично, что именно с окончанием десятилетия такие «обращения» пошли буквально одно за другим. То начинается оживленная дискуссия «кому и сколько дадут» — после обещания Путина поддержать толстые журналы. То сам Лев Данилкин выдвигает захватывающие дух проекты огосударствления литературного процесса [8] . То «Независимая» призывает государство взять под контроль книготорговую сеть [9] . И это все серьезно, и никакого смеха в зале уже не слышно.