Прошлое столетие довольно последовательно учило нас остерегаться высоких и значительных слов. Оно оказалось идеальным учителем разочарования и — неизбежно — неверия, которое шло следом за разочарованием. Говоря о будущем, я употреблю менее сомнительное слово, чем «вера». И даже — чем «любовь». Будущему соответствует надежда, так же как память — прошлому.
Формула человека — это память плюс надежда. Только при чем здесь сложение, умножение, вся эта арифметика? Это просто две наши способности, которыми мы прикрываемся в пустоте. Да даже и не прикрываемся — на самом деле срываем с себя все оболочки, пересекаем границы. Открытость — единственное, что нам остается, чтобы хоть как-то объясниться с другими, со всем, что вокруг и внутри нас. Открытость жизни, открытость смерти, открытость прошлому и открытость будущему.
Моя память позволяет мне сделать все, что я захочу. Надежда моя ничем не ограничена. Я смешиваю времена, перелистываю десятилетия, смещаю пространства и населяю жизнью поверхности пересечения.
Итак, да будет лето, мы путешествуем во влажных предгорьях по равнине, принадлежащей бассейну Дуная, отсюда совсем близко до центра — Европы и каждого из нас, наше «я» находится в центрально-восточной части тела, мы закупаем неимоверное количество дешевого вкусного вина, красного и белого, старый немец расписывает гуцульскую церковь в селе у самого перевала, это его последний заказ, бедный Карл — наконец-то ему удались апостолы Петр и Яков, ворота открываются одни за другими, мосты опускаются, мир по ту сторону Дуная кажется больше и новее, настоящее Чикаго, там холмы с виноградниками и тропка подымается к замку, это тамплиерский розарий, песок, застывший в часах, застывшие в лузах шары механического бильярда, остановленные в воздухе над поездом самолеты, остановленный поезд, замерший над серебряным перстнем гравер, птицы, кружащие над Попрадом и Пратером, мы пьем из горла и чуть ли не танцуем на руинах. Мы вызываем дождь, нам этого мало — мы вызываем солнце, у парня ломается голос и столько всего еще будет — ожидание грязных дизелей на крошечных станциях, купание в зеленоватых речках, любовь под тысячелетними тисами, а пока что нахмурившийся русый герой уходит с поля, забив свой решающий гол, пока что мы с отцом идем по залитому солнцем лугу, мне двенадцать, ему сорок два, мы разговариваем об индейцах, и у нас на двоих четвертинка водки, и лягушки прыгают прямо из-под наших ног в придорожные озерца, пока мы идем через Прагу, Будапешт, Краков, Львов, берем город за городом — и везде находим домашнее вино, потому что мы любим пить вдвоем, ведь предметы тогда становятся символами, а символы — предметами, я в последний раз тру ему спину шершавой мочалкой, вода в ванной чуть горячей, чем надо, завтра будет уже поздно, говорит он, а может, мне послышалось.
Может, мы подымаем слишком много шума под этими разрушенными крепостными стенами?
— Пошла радуга! — командует режиссер, то есть Режиссер. Жить нам еще ужасно долго — это словно космос, просто не укладывается в голове. Я останавливаю кинофильм и останавливаю время: настоящее.
Но это не только настоящее. Это и прошлое — время, когда не было смерти, а была легкость неопытности и мешанина белого вина с красным. Это и будущее, откуда я на все это и смотрю, уже другой. Это — полнота времен: три в одном, как сейчас говорят. Это пространство сосуществования времени и вечности. И там, где нам это удается, где мы достигаем — хоть на полноты — эту полноту, мы, возможно, наконец-то становимся самими собой.
( А впрочем, тем летом все было не совсем так. Как следует из докладной записки декану, мы насквозь промокли под дождем, рубашки прилипли к спинам, от тридцатикилометрового похода у нас гудели ноги, кроме того, мы слишком рискованно смешивали вино, красное с белым — не в тех пропорциях и не в той последовательности. Вследствие чего у нас разболелись головы, мы все переругались — входя по одному в лес, идя по обочине дороги, возвращаясь домой на поезде, мы молчали и не смотрели друг на друга.)