Некогда студентом направляясь в компании на перекладных из Москвы в Ленинград, я случайно отстал от попутчиков где-то на полпути. Не ожидая от жизни ничего дурного, я воспринял это как экзистенциальное приключение и возможность прикоснуться к «подлинной жизни». Стояла расхлябанная зима, холодно не было, и я решил, покуда светло, договориться в деревне о ночлеге, а потом исследовать старую церковь над рекой. Будучи воспитан в советское время, я полагал, что люди более бедные охотнее проявят солидарность с человеком в беде, каковым я считал и себя, и потому направился к крайнему дому в деревне, выглядевшему наиболее плачевно. Мне открыл старик, которого я не разглядел в полутьме сеней и к которому обратился с бойкой просьбой о приюте. Пообещав бутылку, сказал, что приду к вечеру, и был таков.
Ночью я стоял на пороге темного безжизненного дома, стыдливо стучал, вздрагивал от лая собак по соседству и проклинал деревню. Становилось холодно. Еле светила луна. Улица была мертвой. Я пошел прочь.
Далее, впрочем, не было ничего страшного — спустя полчаса я набрел на пансионат, набитый такими же, как я, студентами, и благополучно проспал всю ночь в тепле.
Утром я вновь направился в деревню. Я думал презрительно вручить старику бутылку и уйти. Он открыл, я прошел внутрь. Дом был страшен. Это было жилье человека, который никак не пытался украсить свое существование, человека, которому незачем жить. Мой гнев исчез, мне хотелось сказать ему что-то теплое, расспросить, поделиться чем-то. Мне представлялась история его жизни, окончившейся одиночеством в этом доме. Мне хотелось объяснить, что я понимаю его, что готов разделить его боль.
Была ли эта боль на самом деле? Ему не нужны были ни мое участие, ни мои слова, ни моя водка, он, вероятно, вообще не понимал, кто я и о чем говорю. Это было хуже встречи с инопланетянами — они хоть чужие, а тут были свои. Я ушел.
Старик, его дом и пронизывающий зимний ветер — это была острейшая встреча с реальностью. Сейчас, двадцать лет спустя, кажется, мне немного недостает сцепления с окружающим миром. Нынешние дороги очень гладкие. Ностальгия ли это по обломанному асфальту? Возможно, да, но, быть может, и нет.
Внемля арфе серафима
Белый Александр Андреевич — литературовед, критик. Родился в Одессе в 1940 году. По профессии химик, кандидат химических наук. В 1988 году вошел в состав Пушкинской комиссии при Институте мировой литературы РАН. Статьи публиковались в ежегоднике «Московский пушкинист», журналах «Вопросы литературы», «Нева» и других изданиях. В 1995 году вышла книга «Я понять тебя хочу». Живет в Москве.
Большой эмоциональный отклик до сих пор вызывает вопрос, почитаемый за вершину философствования о Пушкине: «…как мог он не слыхать о преподобном Серафиме, своем великом современнике?» В такой форме он был сформулирован одним из известнейших русских философов и православных богословов Сергеем Булгаковым [1] . Ответ самого вопрошавшего таков: «Очевидно, не на путях исторического, бытового и даже мистического православия пролегала основная магистраль его жизни…» [2] . Если это понимать так, что Пушкин не был тенденциозным (церковно ангажированным) писателем, то утверждение справедливо. Если же речь идет об индифферентности к православию, то оно поспешно. Была ведь другая фигура, высшая в церковной иерархии того времени, чья заочная встреча с гением-поэтом все же состоялась. В размышлениях Булгакова она названа: митрополит Филарет. Казалось бы, ничто не мешало взглянуть на встречу Филарет — Пушкин в избранной плоскости и уже отсюда выйти к ответу на поставленный кардинальный вопрос.
Оказывается, мешало. Одно из препятствий заключалось в том, что «личная его [Пушкина] церковность не была достаточно серьезна и ответственна» [3] . По этой причине «взор его в жизни церковной не устремился дальше Святогорского монастыря и даже м. Филарета» [4] . Что значит «даже»? Что фигура митрополита Московского Филарета была какой-то легковесной, на которой стыдно было задерживаться такому гению, как Пушкин? Неужели Пушкину для «предстояния» подходили только Серафим Саровский да Господь Бог?