Ася держит руку в моем кармане. “У тебя теплее”. Троллейбус переваливает через Горбатый мост. “Папа, а ты помнишь град? Ну, когда я его видела первый раз?.. Ты еще из телефонной будки звонил о пожаре... Не помнишь? Ну вот и ты ничего не помнишь”.
Вечером она попросилась на каток. Мы взяли напрокат коньки — под залог моего паспорта. Ася вышла на лед и сразу потерялась среди густо летящих пар. Снег косо валился с мутного неба. И так же косо и остро падал луч прожектора.
А в этом луче — мельканье, звон коньков, мороза, игрушек на елке, которая стоит тут же, в сугробе на краю катка. Парни-лихачи скребут на скорости лед, падают со всего размаха, потом хохочут, подбирая улетевшие шапки. Сцепившись за руки, катятся церемонные подружки.
Я сказал дочке, что пойду поброжу вокруг стадиона.
Мимо людей, спешивших на каток, мимо фонарей, по рыхлой снежной каше я опять вышел к нашему дому. Я думал: люди уходят, а дома, где они жили, получают выражение лица, судьбу, привычки...
Долго стоял на другой стороне улицы — так мне казалось, что долго. В наших окнах на втором этаже горел свет. Форточка в спальне была приоткрыта. Именно так ее приоткрывала бабушка. Теперь там живут чужие люди. Зачем же они так приоткрывают форточку, что мне хочется крикнуть: “Бабушка!”?
Как я любил такие вот мягкие зимние вечера, когда на катке играла музыка, а мы шли с дедушкой по какому-нибудь неотложному бабушкиному заданию или просто в библиотеку железнодорожников. В сумке лежали толстые тетрадки “Роман-газеты”, а вечер только начинался, густел от свежих огней. Но поначалу, в сумерках, огней было немного. На перекрестке лучи от фар растерянно блуждали по рыхлым окрестностям, не отличая дома от сарая, а сарая от сугроба. Город казался нагромождением забытых кем-то и приваленных снегом вещей.
Но вот включалось первое окно, и жилой дух, приободрившись, начинал разгонять прихлынувшую было ночную нечисть. Затепливались голые лампочки в парадных, одинокие фонари во дворах, согласно вспыхивали уличные фонари, а за ними и в домах дружно загорались окна, возвращая домам истинные их очертания.
Библиотека помещалась в торце Дворца культуры. Надо было взойти на крыльцо и со всей силы потянуть на себя тяжелую, будто из танковой брони, дверь. За ней открывался ослепительный храм. Книги терялись под высоким куполом. С порога обдавал запах, который я с тех пор встречал только в сельских библиотеках, — свежий запах чисто вымытых досок и таких же новеньких, умытых книг.
...Тропинка в снегу вывела меня к этой самой библиотеке. Я легко отворил дверь, казавшуюся мне когда-то такой тяжелой. За столиком у картотеки сидела незнакомая мне женщина. Я поздоровался, постучал ногами на лысом коврике, осыпал снег с шапки и спросил зачем-то:
— Вы работаете?
— Работаем.
— До шести?
— До шести... А вы не Олег?
— Нет, я не Олег...
Краем глаза я увидел на полках знакомые, как мне показалось, корешки книг. И это поразило меня.
Я вспомнил не названия, а запах этих книг, часто залатанных, с ветхими обложками, прихваченными силикатным клеем. У нас дома таких несчастных книг не было, все выглядели прилично, независимо от года издания. Каждая книга, которую мы с дедушкой собирались читать, проходила церемонию оборачивания в плотные страницы старого “Огонька”. А потом, когда мы дочитывали книгу, она так и возвращалась на место в “рабочем халате”.
Дедушке в детстве удалось закончить лишь три класса приходской школы, но я не встречал человека, который бы так благоговел перед книгой, так трепетал перед ней в книжном магазине и нес ее домой, закутав в газету, как в пеленку. Увидев на моем столе необернутую книгу, он не говоря ни слова уносил ее к себе в комнату, щелкал там ножницами, шелестел старым “Огоньком”, вздыхал, и минут через двадцать книга тихо возвращалась на место.
Годам к девяти дедушка научил меня оборачивать книги, но я вечно торопился скорей засесть за чтение, летом убегал с необернутыми книгами во двор, на качели, за сараи или в огород, где рядом с огуречным парником дедушка сколотил маленькую скамейку.