Один из предложенных планов спасения Буковского поражает воображение:
“Надо найти путь к Пеле... и пусть этот Пеле перед матчем на весь стадион крикнет: „Свободу Буковскому!” И тогда все болельщики узнают имя Буковского, и советской власти, по понятным причинам, ничего не останется делать — только освобождать”. Но поскольку непонятно было, с какого боку подкатиться к “этому” Пеле, возник проект обращения к Набокову ничуть не менее фантастический. Однако же письмо, в котором имя Владимир (Набоков, Буковский, тюрьма и централ) многообразно повторялось, было заговорщиками отправлено.
Вопреки кажущейся безнадежности проекта он удался. Приводится ответное письмо Веры Набоковой, написанное по просьбе мужа, с орфографией, включающей давно уже археологические “i”, отвердевающие на концах завершенных согласными слов “ъ” да не обитающие в моей клавиатуре яти. В конце концов произошло чудо: мэтр опубликовал в “The Observer” краткое воззвание “Help!” в защиту Буковского. Заслуживает внимания очень набоковская характеристика советских вождей как существ, “лишенных всякого воображения”.
На “Улице Жаботинского” ожидаешь встречи с сионизмом, и это ожидание оправдывается, но в совершенно неожиданном изводе: во вполне академической статье Владимира Хазана с вполне академическим названием “Из истории национальной библиотеки в Иерусалиме” речь идет об одном из проектов комплектации библиотеки в конце 50-х годов, инициатором которого был парижанин, участник Сопротивления (“резистанса”), чудом избежавший рук гестапо, Яков Борисович Рабинович. Кстати сказать, масон, как и почти все его окружение, задействованное в этом благотворительном проекте. Так сказать, жидомасонский заговор в действии.
“Национальная, она же Университетская, библиотека Израиля... как и всякое крупное книгохранилище, — мир, хранящий бессчетное число неразгаданных тайн, былей, походящих на миф, и мифов, неотделимых от были. Словом, духовный космос, в котором большая история и частная человеческая жизнь образуют необычайно плотную человеческую гравитацию”. Вот начало статьи, наполненной десятками ярких персонажей, сюжетов и судеб.
Руководство библиотеки просит расположенного помочь Рабиновича выслать книги Бердяева, Лосского, Зеньковского, Мочульского, Ильина (Владимира, а не боготворимого теперь в России Ивана), Ремизова, Федотова, Шмелева — тот высылает, и за книгами сразу же выстраивается очередь.
Интересная деталь: состоящий в переписке с Рабиновичем заместитель директора библиотеки доктор Йоэль просит своего корреспондента перейти на французский — сам он недостаточно хорошо владеет русским, а с русскоязычными сотрудниками тоже не густо. Как же с тех пор изменился израильский культурный пейзаж!
Михаил Агурский (1933 — 1991) с “Эпизодами воспоминаний” дислоцирован на Холме памяти. В 1997 году в Иерусалиме увидели свет его мемуары “Пепел Клааса”, не вызвавшие, кажется, в России ни малейшего отклика. Автор, в силу разных причин, изъял из рукописи религиозный сюжет (для внимательного читателя, тем паче дышавшего тем же воздухом, небесследно) — публикаторы сочли возможным его восстановить.
Большой православный роман Агурского — от первого сердечного трепета до окончательного разрыва — полон интимности и захватывающей атмосферы, ничуть не умаленных последующей рефлексией. В “Эпизодах”, заслуживающих, как и основной корпус воспоминаний Агурского, отдельного внимания, много выпуклых исторических (церковных и околоцерковных) персонажей. Одним из них удивительным образом, кажется, удавалось избегнуть до сих пор мемуарных сетей, другие хотя и известны, но достаточно скудно, совершенно несоразмерно их личностной яркости и притягательности, третьи, о которых много уже чего и кем написано, увидены под неожиданным углом. Парадоксально, что такая специфическая фактура материализовалась на иерусалимской скале, а не на московском суглинке.
Вообще говоря, многообразные и неизменно высокого (в том числе и эстетически высокого) качества материалы, не относящиеся к разряду изящной словесности, бросают беллетристике опасный вызов. В “Иерусалимском журнале” есть хорошая, добротная проза, но Львиные ворота, в которых она собрана, как-то бледнеют рядом с происходящим на иных улицах и холмах.