Выбрать главу

Я в изумлении воззрился на него: а ты бы чего хотел? Ты печешься о своих интересах, а они о своих. Если я махнул к тебе с черноморского сборища по теории графов, упуская ценные связи с графологами и графоманами и вообще ставя под угрозу свою карьеру, то исключительно по собственной... Но ведь самое главное — объяснять бесполезно, можно только принимать или не принимать человека с его кривобокой решалкой.

Славка достоинства ампутации оценил раньше меня (и то сказать, мы постоянно были для него источником сомнений — источником сравнений: его Марианны с Катькой, его образа жизни с моим, его решимости уехать с нашей решимостью остаться), но зато не так последовательно. Разысканный мною, несмотря на конспирацию — в паспортном столе он оставил липовый будущий адрес: дом с таким номером приходился как раз на середину Невы, — он сиял, как умел сиять только Славка. “Здорово ты выглядишь — крепкий такой!” Мужчины друг другу подобного обычно не говорят. Да и не замечают. По крайней мере я лишь после этого его возгласа, который он как бы не в силах был сдержать, обнаружил, что он не только облысел, но и отек. Потом под отпущенной бородой отечность стала не так заметна, и в редкие его заезды я скорбно мирился с этой бородой фрондерствующего еврея, придававшей ему сходство с гениальным лириком Афанасием Фетом, но уж пластиковый–то пакет с пламенеющими ивритскими иероглифами он мог бы оставить в чемодане!

Славкин барак походил на наш заозерский, но с двумя комнатами, обставленными ностальгической послевоенной мебелью, с жизнерадостным седеньким тестем из железнодорожного депо (мы в первый же вечер дружно отправились туда в халявный душ вместо платной бани), с его иссохшей сицилийского вида сестрой в черном, близоруко вкалывавшей Славке инсулин в терпеливо, по–коровьему, подставленное плечо. Зато я не обнаружил пластинок: оказалось, закадычные Бах с Шубертом (ни дня без ноты) упакованы для отъезда лет на десять — пятнадцать. Славка — и без концерта для чембало с оркестром — невероятно!..

Они с Марианной все эти годы как будто не жили, а сидели на чемоданах. Правда, сидели довольно идиллически: по кроткому зову супруги Славка самолично переливал растительное масло из бутылки в графин, радушно поясняя: “Они разливают, а я их ругаю”, — споро изготавливал контрольные для заочников, ограждаемый от наглости деловых партнеров грустно–заботливой Марианной: “Слава ему уже десять раз сказал!..” С заглянувшей в гости суперинтеллигентной (супереврейской) парой Славка держался обиженно, передернулся, когда нервно–красивая, будто кровная кобылица, гостья светски поведала, как ее ценят в музыкальной школе. “Они та–ак на американских посылках зарабатывают — они их распределяют аж до Новосибирска!” — обличил их, царственно откланявшихся, Славка. “Мы просто друг другу надоели”, — мудро вздохнула Марианна, вообще–то склонная к выспренности: Додик, Марик, Зусман, Бляхман необыкновенно, божественно талантливы!.. “Как все у тебя”, — иногда досадовал Славка. Даже совершенно обычные двоюродные ее братья (у нее просто “братья”) с диковинными румынскими именами, прижимавшиеся с двух сторон к “Спидоле”, чтобы сквозь писки и завывания расслышать слабый голос Израиля, были у нее красавцы и почти атлеты. Казалось, только в Славке она не находила ни гения, ни атлетизма (а он играл в баскет за университет!). Зато о Славке она явно заботилась, кормила, и мы с нею подружились, несмотря на обоюдную ревнивую настороженность. В делах житейских она вела себя как нормальная умная женщина, не подводила свои дивные черные очи: “Как я завидую Фраерзону, его бесстрашию, его пламенности!” Фраерзон, вызванный свидетелем на процесс евреев–угонщиков, объявил, что разговаривать будет только на иврите, а когда для него наконец добыли переводчика, заявил через него, что показаний давать не будет. Славка за пределами диссидентской службы, состоящей наполовину из выпендривания перед органами, тоже на диво врос в тамошнюю жизнь, занялся шахматами, вышел в чемпионы города — при его памятливости на частности он был рожден для прикладных наук. Он в отличие от меня превосходнейше помнил все количественные параметры годовалой дочки чуть не за каждый день, с доброжелательным любопытством наблюдал, как ее кормят кашкой, из–за спин восхищавшегося кагала: “Ест только густую — редкую даже не предлагай!”, прогуливался с коляской по одноэтажной улице как прирожденный провинциал — это он, считавший Свердловск нестерпимым захолустьем.