Но вот случилась новая русская — вроде бы демократическая — революция. Вклад в мировое развитие собственно демократии ей, кажется, пока внести не удалось. Зато новые вершины пошлости она, определенно, уже покорила. Правда, установила не мировой, а национальный рекорд — по той досадной причине, что в словарях других народов, как известно, нет аналогов слова «пошлость» и соответственно нет такого понятия. А ближайший по значению к нашей пошлости их кич вовсе лишен духовного и нравственного окраса и соответственно не может, в отличие от нее, негативно оцениваться по этим параметрам (в толковом словаре «пошлый» — в первую голову «низкий в нравственном отношении»). Кстати, слова «духовность» в заграничных словарях тоже, знамо дело, нет, так что захватывающие коллизии борьбы духовности с пошлостью на поле русской культуры и истории, равно как и нынешние трансформации их взаимодействия, были и остаются за пределами внимания и понимания прочего человечества.
Не только язвить и обличать пошлость, но и вообще говорить о ней — занятие, чреватое ею же, коли ничто не ново под луной. И даже вкус — ненадежная защита, поскольку опирается на уже адаптированные эстетические представления. Но все же в культуре существуют понятия авангардности и инновативности. Ощущение, что эти качества присущи сегодняшней пошлости, и в какой-то мере оправдывает попытку потолковать о ней.
Для начала констатируем очевидное: до революции пошлость была, можно сказать, эстетическим и этическим синонимом мещанства и обывательства. А безвкусному уюту, бездуховности, погруженности в суету и смрад дольнего мира противопоставлялись либо алкание горнего мира, либо устремленность к высоким посюсторонним целям, либо менее динамичное «подлинное существование». То есть и церковь, и «властители дум» (внехрамовые пастыри), и революционеры, и литература «больших идей» обыгрывали всяк на свой лад, в сущности, одно и то же: настаивали на приоритете «высокого» (при этом, как правило, «общего») перед пошлым и низменным индивидуальным, приватным. Духовность и пошлость, таким образом, обитали на разных полюсах, и все прекрасно знали, где плюс, а где минус.
В этом смысле революцию все же (несмотря на инвективы Набокова) можно рассматривать как победу авангардной коммунистической духовности над пошлым мелкобуржуазным обывательством. Другое дело, что у большевистских соколов довольно скоро опять возникла проблема ужей. И борьба все с той же обывательской пошлостью, которая теперь виделась либо «пережитком прошлого», либо «идеологической диверсией Запада», разгорелась с новой силой. Высокая романтика революций, войн, бригантин, всяческого покорения, освоения или просто поездок «за мечтами» в режиме нон-стоп сражалась с презренным «грошевым уютом»; мораль строителя всеобщего светлого завтра мочилась с аморальной зацикленностью на собственном гнездышке, а «большой» государственный стиль третировал мещанскую безвкусицу. Правда, возникла несколько парадоксальная ситуация, связанная с пресловутой раздвоенностью советского сознания. Партийная номенклатура и творческая интеллигенция (в своем подавляющем большинстве) выступили, с одной стороны, главными пестователями идейности и духовности нового социума, а с другой — живо откликнулись на пошлые обывательские позывы: пользуясь привилегиями и относительно высокими доходами, стали вовсю вить свои гнездышки и от души пользоваться дармовыми общественными благами. То есть борьба духовности с пошлостью все более напоминала борьбу нанайских мальчиков.
Похоже, сие двурушничество — конформное и при этом вполне комфортное сожительство духовности и пошлости в сознании элитных и в то же время наиболее социально активных групп советского общества — и подготовило почву для их сегодняшнего дивного соития в идеологии, культуре и искусстве. Согласитесь — бросается в глаза, что новое «духовное», насаждаемое властью и СМИ, этически и эстетически реализует себя, как правило, в безупречно пошлых формах (давайте в интересах разговора и следуя традиции уложим эстетическую пошлость в прокрустово ложе банальности и дурного вкуса). То есть, вопреки традиционному что русскому, что советскому раскладу (в последнем случае официальному), «мещанская» пошлость перестала быть вызовом и помехой «маленького» «большому» и «высокому», а стала формой и образом их репрезентации; перестала быть выражением и символом личного, а стала, напротив, выражением общественного, коллективного, которое по-прежнему активно и агрессивно, но теперь уже именно в этих формах и таким образом давит сверху на частную жизнь.