Выбрать главу

«Надя Зеленина, вернувшись с мамой из театра, где давали „Евгения Онегина“, и придя к себе в комнату, быстро сбросила платье, распустила косу и в одной юбке и в белой кофточке поскорее села за стол, чтобы написать такое письмо, как Татьяна». Распустила косу… чтобы написать такое письмо, как Татьяна. Чехов не просто с улыбкой изображает очень молодую девушку, почти ребенка, с милым и смешным вздором в голове, — он посягает на само поэтическое чувство. «Она стала думать о студенте, об его любви, о своей любви, но выходило так, что мысли в голове расплывались, и она думала обо всем: о маме, об улице, о карандаше, о рояле… Думала она с радостью и находила, что все хорошо, великолепно, а радость говорила ей, что это еще не все, что немного погодя будет еще лучше… Ей страстно захотелось сада, темноты, чистого неба, звезд».

Не правда ли, сад, чистое небо и звезды не совсем те — непривычные, скажем так, в соседстве с упомянутыми мыслями о маме, карандаше и рояле? Смешно и трогательно, но поэтический момент все-таки подмочен. Сильные чувства, прижившиеся в поэзии, — они, собственно, и вызывают мерную стихотворную речь — Чеховым всякий раз подвергались проверке, которая подчас приводила к разоблачениям.

Надо сказать, что уже в начале века литература испытала потребность в выражении оттенков чувств. Чехов первый почувствовал необходимость в сложных реакциях, отвечающих противоречивому течению жизни. Каждое чувство обладает множеством различных оттенков. Не просто грусть, а, скажем, грусть, связанная с красотой мира и смутной надеждой, грусть, согретая сочувствием и пониманием. Или наоборот: граничащая с отчаяньем, окрашенная тревогой, безнадежностью, равнодушием, скукой… Существует филологическое исследование о «тоске» (у Анненского), в котором исследователь показывает, какое множество текучих, не поддающихся именованию состояний накрывает это слово-понятие: «…тоска — очень русское слово и, как выясняется, точных аналогов ему в других языках не найти» (см.: Барзах А. Е. Обратный перевод. СПб., 1999).

Чеховские рассказы оставляют такое стойкое и всякий раз особое настроение (эмоциональное впечатление, состояние), как лирические стихи. Сравним несколько строф из разных стихотворений Анненского:

1. Я на дне, я печальный обломок. Надо мной зеленеет вода. Из тяжелых стеклянных потемок Нет путей никому, никуда…
2. О, канун вечных будней, Скуки липкое жало… В пыльном зное полудней Гул и краска вокзала…
3. Точно вымерло всё в доме… Желт и черен мой огонь, Где-то тяжко по соломе Переступит, звякнув, конь. Ходит-машет, а для такта И уравнивая шаг С злобным рвеньем «так-то, так-то» Повторяет маниак…

В первом стихотворении тоска как бы торжествующая, она провозглашена с каким-то смиренным ожесточением, если таковое возможно. Трехстопный анапест самим звучанием упоенно уверяет с первого стиха, что «нет путей никому, никуда…». Нет — и как бы не надо. Во втором примере тоска сливается со скукой; это липкое чувство, стесняющее душу, которая порывается вырваться, сбросить его: «О, канун…» В междометии «о» — протестующее усилие. В третьем стихотворении — тоска раздраженная, колючий хорей проявляет какую-то злобную настойчивость. Обратим внимание на прозаические детали: в то время как проза нащупывает ход к поэзии, поэзия протягивает руку прозе.

Пролистнем мысленно рассказы Чехова последнего десятилетия: «Моя жизнь», «Рассказ неизвестного человека», «Дуэль», «Соседи», «Архиерей», «Новая дача», «На подводе», «Жена», «Попрыгунья», «В овраге», «Мужики», «Именины», «Три года», «Страх», «Скрипка Ротшильда»… Словесно выраженное впечатление от всех этих рассказов сводится к тому, что жизнь бесконечно грустна, непонятна, запутанна, непоправима и неизменна («Ничего не разберешь на этом свете…»). Однако чувство возникает всякий раз другое, имеющее индивидуальную окраску, звучащее своей особой мелодией в минорном ключе — что ни мелодия, то новое чувство.

Ощущая этот терпкий эмоциональный настой чеховских рассказов, который помнится долго после того, как детали сюжета проваливаются в дальний карман памяти, понимаешь, что, видимо, это и есть то, ради чего они написаны. В этой связи интересно свидетельство Л. А. Авиловой об отзыве Чехова на один из ее рассказов: «Рассказ хорош, даже очень хорош, но то, что есть Дуня (героиня моего рассказа), должно быть мужчиной. Сделайте ее офицером, что ли. А героя (у меня был герой студент, и он любил Дуню), героя — чиновником департамента окладных сборов». Авилова недоумевает: «…какой же роман между офицером и чиновником департамента окладных сборов? А если романа вовсе не нужно, то что же хорошо и даже очень хорошо в моем рассказе?»