Следующим пунктом Мишке стали мешать родители — все, как всегда, началось с точных определений: семья предназначена для воспитания детей — следовательно, когда эта задача выполнена… Он завел собственную кухню, «чтобы не обременять мать» — спокойно-ироничную, украшенную вьющимися рыжими волосами, очень естественно гармонировавшими с ее бледными веснушками и белыми ресницами, а также благородной легкой лошадиностью в лице, в которой всегда невольно видишь еще не вполне открывшийся миру стандарт красоты. «Хитрая», — говорила о ней Валька, явно, по мнению Мишки недоговаривая последнего слова — «еврейка». Хитрая еврейка и теперь сохранила снисходительное хладнокровие, но пылкий, не сильно забравший умом папаша, способный за завтраком внезапно заорать: «Сколько раз вам говорить, чтобы не клали локти на стол!» — и одновременно убрать собственный локоть, этот подернутый черным пухом по бильярдной лысине пузатый здоровяк, напоминающий какого-то знаменитого итальянского певца, похожего на разбойника, и действительно обожавший потрясать сердца собравшихся своим квазиитальянским тенором, недостаточно все-таки хорошим для публичных выступлений, — папаша был в ужасе. «Чем мы его обидели?..» — буквально со слезами на черных индейских глазах взывал он ко мне, и мне оставалось только бормотать о Мишкином стремлении всегда быть последовательным, не смущаясь самыми странными следствиями принятого принципа… Простодушный потомок молдавских биндюжников, бывший метростроевец, а ныне сменный мастер в литейном цеху, папаша вслушивался с таким мучительным напряжением, что, кажется, даже кое-что понимал. (Более простое объяснение — бунт пай-мальчика, который слишком долго был слишком послушным, — еще не приходило мне в голову.)
А Мишку тем временем начало возмущать, что у него нет отдельного угла, куда он мог бы приводить кого хочет. Он разузнал, что при жилконторах существует должность воспитателя — управляющего «центром досуга» для болтающихся без дела подростков, — и что этому воспитателю полагается казенная «площадь»… Так Мишка одним сапогом шагнул в завершающую мечту — отдельную площадь. Разумеется, сразу же выяснилось, что надо погодить, и он стал годить. Однажды я заглянул в этот его «центр» — в задрипанную комнату, где за ободранным зеленым столом резалась в пенис (привет от Славки) полупьяная шпана. «Ребята, только не материться», — время от времени уныло взывал Мишка. Но это для них было все равно что вовсе не разговаривать. В дверь просунулась злобная пьяная харя. «Дычадик здесь?!.» — злобно прорычала она. «Я начальник», — тревожно ответил Мишка. «Не дычадик, а Гбын-чба-дбик!!!» — взвившись до последнего градуса ярости, прохрипела харя. «А, нет Гончарика, нет», — заторопился Мишка.
Вскоре он приехал в Заозерье с деловым предложением: я должен был зайти к нему в «Центр» и вырубить одного окончательно зарвавшегося хама — но только непременно одним ударом, лишь это произведет нужное впечатление. Я смотрел на него как на окончательно рехнувшегося. Во-первых, с одного удара нокаут вообще редко удается, во-вторых, даже и он не всегда производит желательное впечатление на дружков «каутированного» — гениальному Черноусу не помогли целых два нокаута подряд, — а самое главное, невозможно походя одолеть в борьбе, которая для твоих врагов составляет дело жизни. У подонков есть свои тараканьи углы, где они хозяева, и они готовы защищать их не щадя самой жизни — ты готов платить такую цену?
Когда фантом «отдельная площадь» окончательно раскрыл свою бесплотность, Мишка устроился в плохонькую «открытую» контору — открытую даже евреям с подмоченной трудовой книжкой. При своем вкусе к скучным подробностям он, естественно, скоро сделался важной персоной, и когда он наконец заговорил об отъезде, солидность его тона уже была кое-чем обеспечена: рынок программистов в США (ему очень понравилось, как кто-то произносил «Эс-ша-а») никогда не бывает полностью насыщен — как, скажем, рынок шоферов, в Эс-ша-а можно купить загородный дом, выписать любую книгу, приобрести для фонотеки каких угодно исполнителей, можно обзавестись даже собственным кино — Феллини, Бергман, Вайда, — не надо шустрить по фестивалям или по кассам элитарного «Кинематографа»… Возразить вроде было и нечего. Родина? Мишка давно посмеивался над нашей с Катькой привязанностью к русской природе (а что, в Канаде хуже?), к каким-нибудь колокольным звонам (можно взять с собой пластинку, в конце концов), даже к священному «Борису Годунову» священного Модеста Петровича Мусоргского (ну да, гениально, но не гениальнее Бетховена — да и того вполне можно слушать за пределами Германии). Церкви новгородские хороши — кто спорит, но почему из-за них нужно отказаться от Кёльна, Рима, Пестума, Луксора? На улице он мог вдруг поморщиться от какой-то очень уж бесхитростной физиономии: «Ну тип…» — «Хороший мужик», — заводился я. «Я знаю, ты любишь русский народ», — хмыкал он. Он был прав — я мог злиться на Россию, в какой-то миг даже ненавидеть ее, как Катьку, но расстаться навсегда… Возможно, мне нужна была иллюзия единства с чем-то вечным, но одна только мысль, что мои дети будут говорить по-русски с акцентом, приводила меня в ужас. Быть может, именно этот ужас Мишка истреблял в себе, все оттачивая и оттачивая невозмутимость и расчетливость. Валька, случайно встретившаяся с ним на улице, растерянно жаловалась, что первый его насмешливо-снисходительный вопрос был: «Ну что, ты меня ненавидишь?» — «Почему, мне просто обидно, но…» — «Знаешь, как я теперь живу? Все по расписанию. Встаю в семь пятнадцать. Сначала иду в туалет по мелочи. Потом чищу зубы, умываюсь, потом пью кофе. Потом иду в туалет по-крупному…» — «А почему не наоборот? Сначала по-крупному, а потом кофе?» — «Если бы я так мог, я был бы счастливым человеком». — «Знаешь, — подумав, сказала Валька, — кажется, я тебя действительно ненавижу».