Выбрать главу

И будет. Цыц. Вечер самоудовлетворений подходит к концу.

Где-то слева должен быть стадион, который теперь погребен за новым зданием — слепящее стекло, крыша гармошкой, — Райт, мгновенно вообразил бы я. Воображение доставляло мне массу кайфа и массу страданий, пока я его не придушил. Во имя дела — во имя чести, разума, всеобщности. Я не гордился умом — я служил ему. А он оставил меня в исподнем на морозе, как ловкий попутчик в поезде. А глупые мастурбаторы, огораживающие локтями неприкосновенный запас своих глупостей и лжей, сохранили свои шубы при себе: люди с убеждениями предпочитают сами раздевать соседей. Это же так просто: нужно только всегда говорить самому и никогда не слушать других — и твоя решалка все устроит к твоей выгоде. Дураки — они умные!

Врочем, я и сейчас ничуть не сомневаюсь, что наука должна нас кормить, лечить… Но, обращаясь к миру наших чувств — в психологию, в социологию, она превращает нас в одну из железяк. Десакрализуя все фантомы, она оставляет несомненными лишь такие очевидности, как «сухие ноги лучше, чем мокрые». Заставить ее исполнять наши желания, но не разрушать животворные иллюзии — это будет потрудней, чем оседлать термоядерную реакцию. Выявляя причины наших желаний, наука неизбежно рождает соблазн не добиваться их удовлетворения, а устранять их причины, — это и есть общая формула наркомании.

Или это я уже хватил? Стоп, справа сейчас… Но вместо саженного щитового забора взгляд ухнул в бесконечность — запущенную, неряшливо заросшую, захламленную бесконечность сравнявшихся с землей могил, покосившихся и вовсе упавших ниц и навзничь крестов: какой-то рыцарь истины из городской администрации решил открыть нам правду о нашем будущем, заменив трухлявый забор благопристойной металлической решеткой. Мы-то, впрочем, и не нуждались в заслонах: мы сами через проломы лазали на Смоленское загорать с конспектами, играть в волейбол, целоваться, — я сам не раз целовался на мраморе одного знакомого статского советника — с Катькой в том числе. Там, за чересчур разросшимися на этой перекормленной земле деревьями, поближе к церкви начинались надгробия вполне респектабельные. А у пирамиды погибших солдат Финляндского полка я всегда останавливался с глубоким почтением — не к их гибели, к подвигу Халтурина. Может, он был и не прав, но он же действовал во имя прекрасного фантома! Такие вот они, фантомы. Как все на свете: с ними опасно — без них невозможно.

Нет, не хочу я смотреть в глаза этой кладбищенской правде — пусть лучше слепит неутомимое солнце. И построже следить за глубиной — а ну?! — чтобы не хлынула через край мертвая тоска. Но на этот последний уголок — волейбольный, вытоптанный еще пуще прежнего — взглянуть все-таки надо. Ладные парни, мы играли на майском солнышке в спортивных трусах; Славка, привычный к мячу, играл лучше, зато я, как в любой игре, себя не щадил, брал любые мячи с риском что-нибудь сломать. Через несколько лет она поведала, что во время одного гениального броска у меня из-под трусов кое-что сверкнуло. Но вид у нее оставался все такой же просветленный, хотя отношения у нас в ту пору были сверхчистые…

Очень скоро мы со Славкой будем провожать ее на каникулы к белорусской родне, а мы с Катькой перед разлукой смотреть друг на друга с такой серьезностью, что Славка, крякнув от досады, рванет вперед, перекосившись от Катькиного чемодана, и его совершенно идентичные моим расклешенки с широким, как тогда полагалось, поясом и горизонтальными карманами будут мотаться на зависть любому жоржику. И в полутемном купе мы все смотрели не отрываясь, и я не ощущал пошлости этой сцены, потому что она не была имитацией… Мы так ни разу и не прикоснулись друг к другу, и лишь когда проводник Хароныч провозгласил роковое: «Провожающим покинуть вагон!», Катька смущенно дотронулась пальцем до кончика моего носа.