К этой гипотезе, наверное, можно было бы отнестись как к странной причуде мысли и не принимать ее особенно во внимание, если бы как-то она не была уже предсказана пушкинским сеятелем и тем самым уже записана в память литературы. А в сеятеле были также предсказаны мотивы “Великого инквизитора”. Очевидно, внутренними ходами достоевского мира версиловский Христос презирающий переходил в Великого инквизитора, овладевшего человеческой историей от имени Христа.
На “безбрежную фантазию” Ивана — сюжет “Великого инквизитора” — Алеша спрашивает: что это, “какое-нибудь невозможное qui pro quo”? (14, 228). Qui pro quo — комедийный, почти водевильный термин — это подмена. Подмена подозревается сразу в сюжете “Великого инквизитора” — не только Алешей, слушателем ее, но и героем ее, самим инквизитором: “Это Ты? Ты? <...> Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: Ты ли это или только подобие Его...” И авторский комментарий Ивана: “Пленник же мог поразить его своею наружностью”. Мотив двойника возникает в сюжете, но если не авторством Ивана, то авторством Достоевского, кажется, не поддерживается. А в конечном счете кто из нас сомневается в том, что “Великий инквизитор” сквозь авторство Ивана — это есть прямое, хотя и “связанное”21, высказывание автора Достоевского? Тем не менее и в философской критике есть разногласие о Христе поэмы-легенды и его толкование как ложного образа, созданного Иваном в свое оправдание22. Однако мотив qui pro quo относится, кажется, более широко вообще к превращениям Христова образа в христианской истории человечества и особенно в век Достоевского — да и в век уже Пушкина. Уже его новый сеятель, “И. Х.” — умеренный демократ, тот, кто первый провозгласил свободу, равенство и братство, по Белинскому, и т. д. — версиловский Христос презирающий, наконец, инквизитор вместо Христа.
Если вернуться к заповеди любви, то с этой именно абсолютной вершины и предъявляет свой счет самому творцу ее Инквизитор: Ты поступил с людьми, “как бы и не любя их вовсе” 23. И упрекает Его в отсутствии сострадания, что выразилось в уважении к человеку: “Столь уважая его, ты поступил, как бы перестав ему сострадать...” Сострадание, формулирует тут же он, “было бы ближе к любви” (14, 233). Так прежний раскольниковский сплав сострадания и презрения осуществляется максимальным образом в деле Великого инквизитора. В своей “Легенде о Великом инквизиторе” (1891), этой первой фундаментальной рефлексии русской мысли над поэмой-легендой, В. В. Розанов прежде всего отметил “необыкновенную сложность ее и разнообразие” совмещенных в проповеди ее героя идей и мотивировок, разнообразие и сложность, “соединенные с величайшим единством. Самая горячая любовь к человеку в ней сливается с совершенным к нему презрением...”24 Сливается: та самая адская смесь.
Теперь последнее — человеческая природа . Его ошибка, по заключению Инквизитора, была в оценке человеческой природы. И человеческая природа оказалась сильнее Его. Человеческая природа при этом мыслится неизменной. “<...> Не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить!” — говорил Раскольников Соне (6, 321; как не вспомнить вновь здесь пушкинского сеятеля: “Но потерял я только время, / Благие мысли и труды...”?). Человеческая природа мыслится неизменной, непоправимой — но в качестве таковой какой-то неокончательной, недоделанной, злостно испорченной: “ недоделанные пробные существа , созданные в насмешку” (14, 238). Эта формула человека в устах героя поэмы и за ним стоящего ее автора — Ивана Карамазова — предполагает “заключение от творения к Творцу”, то есть “онтологическую насмешку” в замысле творения25. Человек был создан таким “в насмешку”.
Так на языке Инквизитора, — ну а что мы находим у Достоевского на его личном и чистом, собственном языке? Один из путей к “Великому инквизитору” вел от записи 1864 года “Маша лежит на столе...”, где сказано: “Итак, человек есть на земле существо только развивающееся, след., не оконченное, а переходное <...> на земле человек в состоянии переходном” (20, 172 — 173). Вскоре вослед Достоевскому Ницше провозгласит свое знаменитое: человек — это мост , переход (Ьbergang) по канату над пропастью между животным и сверхчеловеком. Сближение, совпадение словаря здесь, наверное, кое-что значит. Это начало 1880-х годов, и Ницше еще не знает о Достоевском. И Достоевский не успел узнать этой мысли Ницше, но ее успел узнать Владимир Соловьев и, отзываясь на нее как на опасный соблазн, начал тем не менее так разговор о ней (1897): “Эта мысль прежде всего привлекает своею истинностью”26. Затем двумя годами позже (1899) он написал об “идее сверхчеловека” еще одну статью, где сказал: “Всякая идея сама по себе есть ведь только умственное окошко”27 — и признал идею Ницше окошком на истину, но в искажающем преломлении. И назвал сверхчеловеком своего антихриста в предсмертной повести о нем.