Выбрать главу

“Все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы” — формулирует Инквизитор главную тему всего исторического процесса. Именно это и становилось предметом объявленного умами эпохи процесса “переоценки всех ценностей”, главной из которых и был человек. Презрение к человеку и утопия о человеке были полюсами процесса. Тема глядела в XX век. Инквизитор Христу возвращал его высокое понятие о человеке как утопию: “Но вот ты теперь увидел этих „свободных” людей”. Поэма как произведение Ивана Карамазова — антиутопия, как произведение Достоевского — антиантиутопия. В самом конце уже века на поэму была выразительная реакция — собственная антиутопия Константина Леонтьева в пику утопии Достоевского с его “всемирной любовью” и в поддержку антиутопии Инквизитора (и Ивана). В предсмертных письмах Розанову, только что напечатавшему книгу свою о “легенде”, Леонтьев пророчил — пророчил злорадно (это слово в обоих образовавших его значениях здесь подходит, поскольку он своеобразно приветствовал эту будущую картину) — неминуемый скорый социализм как “грядущее рабство” и рисовал с известным удовольствием картину “хронических жесто­костей, без которых нельзя ничего из человеческого материала надолго построить”. Такова была его окончательная оценка “человеческого материала”. “И Великому Инквизитору позволительно будет, вставши из гроба, показать тогда язык Фед. Мих. Достоевскому. А иначе все будет либо кисель, либо анархия...”29 Исторически Леонтьев оказался прав — в грядущей уже в скором времени нашей истории Инквизитор такой язык Достоевскому показал. И многие из нас могли увидеть это своими глазами. Но могли увидеть и то, что путем “хронических жестокостей” нельзя из человеческого материала что-либо так уж надолго построить.

Вождь и масса — это строение будущих в скором времени тоталитарных обществ было открыто в антиантиутопии Достоевского. Народ, превратившийся в безразличную, безразмерную, бесструктурную, атомарно-слитную массу; в ХХ веке кто только не говорил о появлении на арене истории этой новой решающей единицы. “Двуногих тварей миллионы”, рифмуясь недаром с Наполеоном, лишь в истории нового века сполна оформились на исторической сцене. “Народ превратился в массу, и это необратимо”, — описывал в Германии в начале 1930-х годов Романо Гвардини (Гуардини) ситуацию поэмы Ивана Карамазова — Достоевского30. Но если другой европейский мыслитель века в те же годы будет описывать содержание новой эпохи как угрожающее культуре “восстание масс” (Ортега-и-Гасет в 1930 году), то Гвардини положит силы на сочувственное понимание нового “человека массы” и даже его религиозно-философскую реабилитацию (в своей главной книге, уже после второй всеобщей войны, — “Конец Нового времени”, 1950).

А возвращаясь ко временам Достоевского, с ним рядом Леонтьев, уже помянутый, мечтает о “великом вожде”; Леонтьев в конце своего XIX столетия романтически страдал от недостатка ярких личностей, ярких в добре или зле, представляя их наподобие трагических героев Шекспира. “Великий вождь, могучий диктатор”, писал он с определенной надеждой, может явиться “только на почве социализма”31. В будущем веке такие вожди на этой почве явились, но что бы сказал футуролог-романтик, когда бы увидел этих людей и дела их воочию... “Человеческий материал” и “великий вождь” — так видел он будущие структуры и ставку свою на вождя и диктатора понимал как ставку на красоту, надеясь на эстетическую компенсацию, какую явят будущему человечеству несколько ярких фигур, пусть тиранов, за счет “материала”.