Беги от нее без оглядки
В мечты о бессмертье и Боге,
В безумье, в поэзию, в сны.
То менее, то более острое чувство неотвратимости своей смерти стало для поэта каждодневным личным Апокалипсисом. Выражая его, автор порою впадает в душевное кокетство (“Как медленно я умираю...”), порой готов пожертвовать “жалким бессмертьем” за земную “каплю света” (ведь будто бы “пуста / Над миром ледяная высота”), порой отождествляет лежанье в постели с лежаньем в могиле, а порой умудренно заявляет, что “смерти нет” вообще. В итоге возобладало понимание призрачности именно этого, посюстороннего мира.
Не плачь, не плачь, все это сон и бред —
И ты, и я, и этот тусклый свет.
И этот тесный дом, и этот низкий свод,
Толкни его рукой — он поплывет.
Наиболее глубоко опыт поэтического смертеведения Смоленского выражен в этих строках:
Я слишком поздно вышел на свиданье —
Все ближе ночь и весь в крови закат,
Темна тропа надежд, любви, мечтаний,
Ночь все черней, путь не вернуть назад.
Я заблудился в этом мраке душном,
Глаза открыты — не видать ни зги,
Кружит звезда в эфире безвоздушном,
О Господи Распятый, помоги!
Я стал немым, но лира плачет в мире,
О Господи, дай смерть такую, чтоб
В гробовой тьме я прикасался к лире,
Чтоб лирой стал меня объявший гроб.
Невольно вспоминается “нощелюбивая” и “смертелюбивая” лирика “полузабытого, но гениального”, по выражению Ю. Лотмана, поэта Семена Боброва, у которого “гроб стал и единицей измерения человеческой жизни, и своеобразным квантом исторического процесса”.
О ночь! — лишь погрузишь в пучину мрака твердь,
Трепещет грудь моя; в тебе мечтаю смерть;
Там зрю узлы червей, где кудри завивались;
Там зрю в ланитах желчь, где розы усмехались.
Одр спящего и гроб бездушный — все одно;
Сон зрится смертию, смерть сном, и все равно.
Открою, где чертог премудрость зиждет свой;
На мшистых сих гробах, где мир небесный веет!
Ступай! — учись! — гроза прошла, — луна багреет...
Нетрудно заметить, вероятно, невольную преемственность некоторых образов, при всей стилистической, через полтора века, разнице: лиричность Смоленского — ценой отказа от былого эпического космизма (“томительный и жалкий звездный свет / Не нужен в темноте существованья”). Смоленский ждет от смерти какого-то последнего земного знания и даже красоты, вопреки трактовке французского философа русского происхождения Владимира Янкелевича, утверждающего “абсолютную апоэтичность” смерти: “Смертью просто-напросто оканчивается существование эмпирической промежуточности. Можно ли такой кризис почувствовать на „собственной шкуре”, можно ли его испытать? Нам приходится умирать, но самой смерти мы не испытываем; самость смерти, последнее пограничное событие, является объектом нового и внезапно обрывающегося опыта”. Смоленский выражает не истину сомнения, как С. Бобров, и не истину рассудка, как В. Янкелевич, а истину ясной, в парадоксальности, своей веры.
............................................
Когда поймешь, что все на свете ложь, —
Лишь смертная правдива в муке дрожь, —
Что мертвый лик воистину красив,
Что только мертвый рот красноречив,
Тогда ты замолчишь и будешь ждать,
Чтоб смерть сняла с молчащих губ печать.
Но на новой ступени “спокойного, как торжество”, отчаяния “даже смерти не ждать — даже чуда”. Сердце каменеет, и “последним местом земным”, “чтобы сердце согреть ледяное”, оказывается уже хорошо прописанная в поэзии (начиная с того же С. Боброва) кабацкая стойка.
А вот эти строки вполне можно назвать парадоксальным апофатическим эмигрантским заветом:
Здесь Бога нет, Он где-то там,
Он где-то — иль нигде — над нами,
Не поднимайте ж к небесам
Глаза, сожженные слезами.
Примите тлен и нищету
Земли и, вместе с ней сгорая,
Все разлюбив, все понимая,
Клонитесь молча в темноту.
Впрочем, сам поэт, как отмечено выше, обладал опытом ощущения на себе всевидящего и умудряющего Божьего ока. Если в стихотворении “Святой Франциск Ассизский” Смоленский переводит в стихи традиционный богословский опыт: “Надо, чтоб в вере сгорело ненужное знанье”, — то в “Ангеле Смерти” (с которым поэт не раз общается в своих стихотворениях) автор в своем обращении к посланнику свыше сам надеется поэтически богословствовать: “Но оставь мне малый срок, мне надо / Богу дописать стихотворенье”.