Выбрать главу

Пути, “вехи будущих изысканий” установлены. “Открытие” XVIII века состоялось.

В двух статьях Гуковского на французском языке речь идет о рецепции творчества Расина в XVIII веке. Если первая статья (подзаголовок — “Критика и переводчики”) посвящена выяснению вопроса о степени влияния Расина в России (рассматриваются тексты от “Нового и краткого способа к сложению российских стихов” Тредиаковского (1735) до вышедшей в 1805 году “Федры” в переводе В. Анастасевича), то во второй статье (подзаголовок — “Подражатели”) исследуется уже проблема конкретного, реального влияния расиновских трагедий на русские сочинения — прежде всего на пьесы Сумарокова и Хераскова.

Положения, выдвинутые в очерках Гуковского, в той или иной степени стали классикой отечественного литературоведения, и нам иногда сложно понять, насколько новаторский характер они имели в 20-е годы. Прочнее же всего укоренилась концепция противостояния ломоносовского и сумароковского направлений, существования особой “школы Сумарокова”. Разумеется, схема эта так или иначе нуждается в корректировке, и она корректировалась (например, в исследованиях Л. В. Пумпянского — в частности, по поводу функции “парения” в стихах Ломоносова, или в статье П. Н. Беркова “Жизненный и литературный путь А. С. Сумарокова”, или в недавней (1992 год) работе М. С. Гринберга и Б. А. Успенского “Литературная война Тредиаковского и Сумарокова в 1740-х — начале 1750-х годов”, где говорится, что “едва ли не центральное место” в литературной борьбе середины XVIII века занимает полемика Тредиаковского и Сумарокова...)

Но при всем том концепция Гуковского до сих пор действенна и актуальна. Это отмечал и Ю. М. Лотман в 1959 году: “Данный Г. А. Гуковским анализ художественного метода Сумарокова широко вошел в исследовательскую литературу и в основном сохраняет свой кредит и в настоящее время” (Лотман здесь, разумеется, имеет в виду и более поздние работы ученого). Очевидно это и сейчас, и, как замечает современный исследователь, “эта концепция в основном выдержала испытание временем” (А. Зорин).

Заметим, что концепция эта так или иначе уже существовала со второй половины XVIII века. Так, например, Александр Грузинцов писал в 1803 году: “К сожалению России, сии два Гения [Ломоносов и Сумароков] разделялись несогласием, чему нигде и ни в какое время быть не долженствовало. Гений, изторгши из невежества г. Ломоносова, невероятною силою прямо вознес его на Геликон. Нужно было для г. Сумарокова советоваться с Лириком, а не ссориться; вот главная черта, которая их устыжает больше, чем литературныя их ошибки”. И не поспоришь.

Осмелимся не согласиться с В. М. Живовым, полагающим, что молодому Гуковскому, в отличие от его старших современников-коллег (Тынянова и Якобсона), не свойственна “сомнительная дискурсивная практика” “перебрасывать мостик” от авторов изучаемой им эпохи к современной словесности — к “литературному сегодня”. Помимо того, что вряд ли эту “дискурсивную практику”, составляющую одну из характерных черт формализма, имеет смысл называть “сомнительной” и не слишком “исторически оправданной”, она к тому же, как представляется, достаточно важна и для Гуковского. Сам Живов указывает на слова Гуковского: “...общий эмоциональный тон, пафос, присущий той молодой, бодрой эпохе, — должен радостно и желанно восприниматься современным читателем...” Как представляется, эти слова не просто “отголосок” формалистских идей, но и определенная позиция, во многом связанная все с той же проблемой “открытия” литературы XVIII века. Примечательно, что позиция эта, несколько отличающаяся от тыняновской, не столь очевидным образом проявляется и в отдельных статьях Гуковского. Для примера вернемся к характеристикам двух поэтических систем, которые дает Гуковский. Систему Ломоносова отличает “высокая речь, оторванная от привычного практически-языкового мышления”, “моменты описания, из которых вытравлена конкретная образность”, “Ломоносов... подчас доходит до туманностей”; Сумароков же, по Гуковскому, напротив, ратует за “легкое восприятие и верную передачу сущности данного психологического состояния”, “[д]ля него слово это как бы научный термин, имеющий точный и вполне конкретный смысл; оно прикреплено к одному строго определенному понятию”, “[о]твлеченный, астральный восторг Ломоносова покинут, хотя основной стихией поэзии является лирика”. Как нам представляется, в этих характеристиках Гуковский, специально не проговаривая, отсылает читателя к современной ему литературной ситуации — к относительно недавним полемикам символистов и акмеистов. Хотя в действительности расхождения между этими двумя направлениями начала ХХ века не всегда и не во всем были жесткими, однако очевидно, что современниками они подчас воспринимались как две различные литературные программы. И определения, которые дает Гуковский системам Ломоносова и Сумарокова, очень напоминают критические выступления 10-х годов ХХ века — вспомним, например, статьи В. М. Жирмунского “Преодолевшие символизм” 1916 года (“взамен мистического прозрения в тайну жизни — простой и точный психологический эмпиризм, — такова программа, объединяющая „гиперборейцев””) и “Метафора в поэтике русских символистов” (с которой Гуковский мог быть знаком) или манифесты и рецензии акмеистов.