Впрочем, не освещая европейского контекста полемики, Гуковский подробнейшим образом описывает ее развитие. И тогда становится понятным снисходительное замечание Сумарокова 1774 года: «Мне уже прискучилось слышати всегдашние о г. Ломоносове и о себе рассуждения». Однако «слышати» приходилось еще долго — если и не Сумарокову (он умер в 1777 году), то его младшим современникам, русскому читателю конца XVIII — начала XIX века. Кроме многочисленных эпиграмм, пародий и критических статей, появляются и такие тексты, как «Разговор в царстве мертвых Ломоносова и Сумарокова» Федора Карина (по свидетельству современника — Н. Е. Струйского). Примечательно, какое влияние приобретали эти «рассуждения» — вряд ли «законодатель российского Парнаса», часто указывающий в эпиграммах на Ломоносова на его чрезмерные возлияния, мог предугадать, что его младший современник, Семен Бобров, которого в начале XIX века сравнивали с Ломоносовым, будет упрекаем в том, что «пьет, чтобы писать, и пишет, чтоб напиться», и не в том дело, что «покойник и вправду выпить любил», а в укорененной литературной схеме.
Со смертью Ломоносова в 1765 году борьба «литературных направлений» отнюдь не заканчивается. Напротив, все только начинается. «Усвоив систему Сумарокова, они (ученики поэта. — Ф. Д.) принялись за самостоятельное продолжение его труда», — пишет Гуковский и, следуя своей любимой мысли о взаимодействии различных культурных пластов, замечает: «Рядом с элементами нового крепко держится и старое, составляющее фон, в который вплетаются новые штрихи». Однако в 1766 году в литературе появляется человек, творчество которого сложно определить как просто «новый штрих» в сумароковском направлении. Речь идет о Василии Петрове, «попытавшемся сказать новое слово, отчасти напомнившее Ломоносова». К сожалению, Гуковский не слишком подробно говорит об этом поэте, чье творчество представляет собой сложный сплав и ломоносовской (прежде всего), и сумароковской традиций. Вот уж когда «верьхи Парнасски возстенали» и литературная полемика разгорелась почти с прежней силой. Впрочем, Гуковский, стремясь четче выстроить свою картину литературного развития, отказывается от «ряда существенных моментов». Дело в том, что главное уже сказано им: «…школе Сумарокова принадлежала руководящая роль в развитии русской литературы ближайших годов и даже десятилетий».
Итак, теперь схема развития русской словесности XVIII века, предлагаемая Гуковским, делается совсем прозрачной: литературный процесс XVIII столетия составляют два борющиеся литературные направления, различные по своим поэтическим, эстетическим и прочим установкам, — «школа Сумарокова», требующая простоты и ясности в противовес «пышности» ломоносовского стиля. Но и внутри «сумароковской школы» идет «оживленная поэтическая работа». Позволим себе привести анекдот, записанный Пушкиным, который занятно иллюстрирует предложенную Гуковским концепцию:
«Сумароков очень уважал Баркова как ученого и острого критика и всегда требовал его мнения касательно своих сочинений. Барков… пришел однажды к Сумарокову.
— Сумароков великий человек! Сумароков первый русский стихотворец! — сказал он ему.
Обрадованный Сумароков велел тотчас подать ему водки, а Баркову только того и хотелось. Он напился пьян. Выходя, сказал он ему:
— Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец — я, второй — Ломоносов, а ты только что третий.
Сумароков чуть его не зарезал».
Сумароков Баркова так и не зарезал, однако борьба за звание первого стихотворца, пусть не всегда в подобной форме, велась на протяжении всей второй половины XVIII столетия. Описанию этой борьбы и раскрытию вышеизложенной концепции, ее детализации посвящены остальные очерки и статьи Гуковского, собранные в книге.
Следующие четыре главы книги «Русская поэзия XVIII века» по характеру материала можно объединить в пары. Так, очерк «Элегия в XVIII веке» и «Об анакреонтической оде» посвящены соответственно развитию двух жанров русской поэзии. Гуковский прослеживает историю жанра элегии от Тредиаковского («О, кто щастливый еще не бывал в разлуке!») до кризиса «елегии 60-х годов», приведшего в дальнейшем к ее гибели. И тогда появляются пародии: «Что ж делать мне теперь, терзаться и стенать, / Грустить, печалиться и млеть и тлеть, вздыхать, / Леденеть, каменеть, скорбеть и унывать, / И рваться, мучиться, жалеть и тосковать, / Рыдать и слезы лить, плачевный глас пускать / И воздух жалостью моею наполнять».