Астафьев относился к Васе по-отцовски нежно, любил его и интервью свое приехал вычитывать домой к Нелюбиным. Вася по такому случаю налепил, наготовил пельменей, никого не допуская к плите, в том числе и свою жену. Виктор Петрович достал очки, взял текст, закрылся в комнате. Проходит полчаса, час — не выходит. Пельмени стынут. Когда миновало часа полтора, стали уже волноваться не за пельмени, а за старика — все ли в порядке? Заглянули осторожно — сидит правит, на нас рукой машет. Через два часа вышел, утирая платком пот со лба: “Ну, умучили вы меня...” Потом глянули и приуныли — по новой все надо перепечатывать. На каждой странице вьется, ползет по полям убористая правка.
Еще сутки молотили по очереди на машинке. На другой день Вася улетел в Москву, увез в редакцию текст. Обратно он должен был привезти из столицы газовый пистолет для Виктора Петровича — вот откуда устрашающее упоминание о пистолетах в письме. Время тогда наступило самое разбойное, да еще и не свыклись, как сейчас, с уголовщиной. Чувство беззащитности унижало и непривычно саднило душу. Даже такие бывалые люди, как Виктор Петрович и Марья Семеновна, жили в ежеминутном опасении за внуков, которых им одним на старости лет пришлось поднимать на ноги. И вот Виктор Петрович искренне обрадовался, когда мы пообещали ему привезти газовое оружие для самообороны. Наивно думалось, что такой пугач выручит в случае чего на темной улице.
Вася улетел, а я остался в Красноярске дожидаться рейса на Волгоград, куда мне тогда следовало отбыть по распоряжению редакции. Самолет летал раз в неделю. Нашелся повод еще два дня подряд бывать у Астафьевых в Академгородке. От тех дней, к счастью, осталась дневниковая запись, и нет нужды мучительно припоминать, что и как было.
“...Ехал к Астафьевым через весь город, так долго — край света какой-то. Стоял на одной остановке, на другой, пересаживался. И везде видел трубы, торчащие из земли, там погреба для картошки. Будто под землю ушел целый народ... Особенно эти землянки с трубами поразили у роддома, где я ждал автобуса. Роддом большой, красивый, но, видно, пустой — никто не входит, не выходит, и в окнах никого...
Знакомый уже двор, подъезд. Почтовые ящики почти все на замках висячих, только у Астафьевых нет замка.
После наших деловых разговоров Виктор Петрович садится у телевизора, там мексиканский сериал. Приглашает меня сесть рядом. Сегодня он тих, грустен. Просит кланяться Вологде. „Но все-таки хорошо, что мы переехали. Марь Семенна не хотела, но я настоял. Три-четыре раза в жизни надо настоять...” Виктор Петрович невозмутимо смотрит на мексиканцев. Иногда мы молчим, и это вовсе не тягостно, но я ищу повод откланяться, пора и честь знать.
Входит седенькая, светленькая Марья Семеновна и сразу к окошку: „Где Поля-то? Пора бы...” Поля, внучка, ушла во двор. Тут и я засобирался, вызвался найти и позвать Полю. Пока Виктор Петрович подписывал книги, прикрутил голову лежавшей на пианино Барби, не могу видеть безголовых кукол.
Вышли в коридор. Виктор Петрович подает руку, я жму, а она, рука его, мужицкая, израненная, коряво пишущая мучительные строки — слабая, почти невесомая, я даже испугался. С виду-то он очень еще крепок, только на „брюхо” жалуется. Говорит, в Овсянке будет легче... Спускался по лестнице, когда Марья Семеновна окликнула: „Позвони, как доберешься... И Полю, Полю кликни...”
На дворе, возле горки, нашел Полю. Дед с бабушкой, говорю, зовут... Поглядела недоверчиво, но побежала к дому. Во дворах жгут прошлогодние листья. Ветер тянет дым к реке, за которой лесозавод, а выше — такое хорошее тихое небо. Дым мешается по цвету с тем последним снегом, что остается на горах, на просеках, меж желтоватых сосен. На остановке — кирпичный домик, где абонементы продают, над дверью надпись масляной краской: „Нет диктатуре”.
Автобус тяжело развернулся, посигналил кому-то в сумерки. Прижав к себе пакет с книжками, я побежал к автобусу, к двум заморгавшим красным огонькам...”