Мне нравится, что Валерия Пустовая оселком для выражения своих взглядов выбирает крупные имена, в движении литературы показательные и даже непременные. Мне нравится бесстрашная энергия, с которой она отрясает прах вчерашней литературной эпохи, надеясь на “жизнекровность” будущей и задавая ей молодой импульс. Нравится живая пылкость и широта ее литературного лексикона, неголословность ее суждений, рождающихся из пристального всматривания в текст. Далеко не все тут справедливо? Конечно. Но от Маканина и Гандлевского с их общероссийского значения романами не убудет из-за того, что Валерия грозит им кулачком; может быть, не без собственной пользы поймают на себе недоуменный взгляд новейшего поколения. В конце концов, “юность — это возмездие”.
А вот за Романа Сенчина мне хотелось бы заступиться — оттого что, насколько знаю, мало кому еще захочется это сделать: он раздражает далеко не одну Пустовую. Мне-то как критику он очень интересен, даже “по-человечески”. Его “подробная автобиографичность” — по-моему, не “злой рок”, а единственный для него залог литературной удачи. Он как заразы боится литературной лжи и, подозревая ее в любой возможной неточности, может писать единственно о том, что знает доподлинно. А это единственное — его собственная душа с ее внешними впечатлениями и внутренними движениями. Здесь ему неожиданно позавидует тот, кто вникал в столь любимые Пушкиным слова молитвы Ефрема Сирина: “Даруй ми зрети моя прегрешения…” Большинство “нравственных” и “порядочных” людей (включая пишущих!) не замечают за собой и десятой доли того, что видит в себе Сенчин. Его “серый” слог и дотошно описываемые мелкие перипетии житья (за которыми стоит нешуточная и достаточно всеобщая драма неприкаянности) увлекают (меня) потому, что подле каждой строчки симпатическими чернилами вписан девиз: “Не лгать!” “Некрасивость убьет”, — говорит отец Тихон про исповедь Ставрогина и про ее “слог”. Сенчин решается на убийственную для него “некрасивость” — сознательно, а в рассказе “Чужой” — даже моралистически “подставляется”. А молодой критик этим не без наивности пользуется, ломясь в распахнутую самим автором дверь. Замечу, что в новомирской повести “Вперед и вверх на севших батарейках”, при множестве ее персонажей, этим “охаивателем действительности” ни о ком не сказано худого слова. Кроме как о себе.
Исповедь эта совершается перед кумиром литературы и литературной публики и, конечно, душу не исцеляет. Но и критик Валерия оказывается в роли плохого духовника, усугубляющего в “грешнике” сознание им же самим признаваемой вины — вплоть до безнадежности. Рекомендации отправить писателя “в жизнь”, “на картошку”, “в тайгу” мое поколение уже слышало в 50-е годы и вправе отнестись к ним скептически. “На картошке” Роман Сенчин уже побывал. Впрочем, непритворная ярость критика и ему пойдет впрок: “…для того, чтоб ощутить, убедиться, что я действительно чего-то стою… читаю ругательные слова о себе и своих вещах. Это подстегивает лучше всего”…
Рада поздравить Валерию Пустовую с первым серьезным актом вмешательства в литературную жизнь.
Ирина Роднянская.
Попытка вернуться
Я думаю, что книге Гандлевского уготовано будущее и еще будут и время и повод к ней вернуться и перечитать. Лет, скажем, через десять. …Это книга о вечных вещах”, — писал Владимир Губайловский о романе “<НРЗБ>” (“Новый мир”, 2002, № 8). Прошло всего два года — и вот уже есть повод “вернуться”. К межевым столпам отечественного литературного самосознания — “<НРЗБ>” С. Гандлевского и “Андеграунду” В. Маканина. Эти книги стали, как говорится, событиями, и от них, как от дат реальных катастроф, можно отсчитывать годы мирной созидательной жизни: мол, некая книга такого-то молодого автора вышла через N угрюмых лет после того, как наша литература, олицетворенная в актуальных образах героев-писателей Криворотова и Петровича, не без апломба и премиальных расписалась в своем творческом, коммуникативном и пророческом бессилии.