Выбрать главу

В критике звучал вопрос: почему Криворотов перестал слагать стихи? Списывали и на несчастную любовь, и на то, что он якобы подставил Чиграшова на допросе у следователя. Причина тут, мне кажется, очевидная: творческое банкротство можно было предугадать с самого начала (“Ведь есть же оно под черепом, есть, но как свихнуть мозги, чтобы облечь это дело без потерь в слова…”). Талант исчерпала сама жизнь, потекшая не по своему руслу. Допрос же Леву, наоборот, воодушевил: “Все случившееся тому порукой, что я — настоящий, всамделишный поэт”.

Но “всамделишным” поэтом ему быть не суждено — тогда кем же? Разочарование в своем творчестве обессмыслило только иллюзорного Криворотова, настоящий Лева мог бы спокойно обойтись без “стихоплетства” — но не без любви: именно после смерти Ани у героя “растет убеждение, что ты опоздал, разминулся, ошибся жизнью”. “Лев Криворотов умудрился влюбиться дважды в течение одной недели, и оба раза пылко. Во вздорную сверстницу и в поэта средних лет с репутацией живого классика”. Мы осудили вторичность героя, но, может быть, в положительном смысле это — намек судьбы на его место преданного поклонника при ярких, манящих людях? Истинный путь, путь любви и прославления обожаемого объекта, избавляет Льва от наносного самолюбия, от оглядки на то, каким его видят окружающие: “Лев, как шут гороховый, до полного забвения самолюбия будет день-деньской метаться по городу, раскиснув от чувств к двум людям зараз и добиваясь их расположения”. Это искренность преданной вторичности, радость от бытия-подле-другого.

Иллюзорный Криворотов извращает свое предназначение. От преданности переходит к предательству. Герой предал не Чиграшова — он предал любовь, а тем самым и себя самого. Предал любовь к Ане — в расчетливо-малодушном продолжении связи с Ариной. Предал любовь к Чиграшову — в “шпионских потугах” выбиться “в конфиденты гения”, в тщеславном желании использовать его славу для продвижения к своей.

Кумир нашего времени. Если бы герой Маканина захотел очистить себя только от литературного тщеславия, он стал бы героем нового времени, жизнетворческим человеком. Однако драматичность его образа в том, что литературность — лишь одно из звеньев в долгой цепи противостояний, сковавшей дух Петровича. Оппозиция литературности накладывается на оппозицию обществу, актуальную для антисоветского человека. То есть протест Петровича получает сразу и социальный, и экзистенциальный смысл. Он смешивает ценности этих миров, перестает отличать идолов общества от святынь духа. Протест против литературы выливается в отказ от творчества; неприятие навязанных советских идеалов приводит к сомнению в любых общепринятых ценностях; оппозиция государству рождает отчуждение от мира; отвращение к обывательской толпе вызывает презрение ко всему человечеству. Мир, человечество, общество, государство, ценности — все это для Петровича явления одного порядка, все это не-“я”, угрожающее свободному самоопределению его личности.

Маканин любуется Петровичем как иллюстрацией к своей идее о безрезультатном, но стойком противостоянии индивидуума-интеллигента бездуховной энергии воцарившейся в современном мире толпы (снова сошлюсь на его эссе “Квази”). “Маканин вовсю сакрализует своего Петровича” (М. Ремизова, “Первое лицо…”); “Не раз и не два мы замечали, что в романе нет определенной авторской позиции… Маканин… передоверил повествование герою. Но… избрав [эту] манеру повествования… Маканин просто-таки совпадает с героем… Как-то незаметно роман превращается… в апологию героя” (Е. Ермолин, “Человек без адреса. Роман Владимира Маканина „Андеграунд, или Герой нашего времени” как книга последних слов” — “Континент”, 1998, № 4). Маканин воспевает оппозиционных миру индивидуумов как “Божий эскорт суетного человечества”, не задумываясь о сущностных качествах этого “эскорта”.