Убийства — это тупик на первом этапе личностного самоочищения и указание на невозможность второго. Герой, выбравший жизнь, оказывается только выбравшим себя и останавливается на достигнутом. Полное освобождение предполагало бы внутреннее очищение Петровича до органичного для него состояния свободного духом, возвысившегося над мирскими потребностями отшельника. Но повторному пересмотру своего “я” мешает закаменелость героя в новой иллюзорной роли “матерого агэшника”. Так, кульминационный эпизод в психиатрической больнице, где героя пытаются “развести” на раскаяние, нельзя рассматривать с моральной точки зрения (как наказание за убийство и очищение души — см. статью А. Латыниной “Легко ли убить человека?” в “Литературной газете” от 29 апреля 1998 года), ибо он не ведет к преображению героя. После выхода из больницы герой ни в чем не изменяется: по-прежнему он демонстрирует свою бескомпромиссную подпольность, презирает людей, отстаивает свое “я”. И если учесть, что все вышеназванное как раз и привело Петровича к преступлению, то можно сделать неутешительный вывод: в первой же критической ситуации убийство может произойти еще раз.
Иллюзия альтернативы. Криворотов и Петрович оказались заложниками надуманной альтернативы. Или слава литератора — или ничего, загадывает герой Гандлевского. Лучше уйти в спасительное ничто, иначе — зависимость от государства, тщеславия и материальных благ, решает герой Маканина, противопоставляя себя чиновникам, преуспевшим писателям и коммерсантам. Оба оказываются в ситуации безвыходной альтернативы: можно быть ужасным Никем — или расплывчатым Всяким. Оба не смеют найти себя вне ее. В действительности всегда есть третий путь: любовь к Ане и преданное почитание Чиграшова у героя “<НРЗБ>” и духовное отшельничество у героя “Андеграунда”.
Сенчин
Последние произведения Романа Сенчина оставляют критика в неприятной задумчивости: кому посвятить свой отзыв — персонажу сенчинских рассказа и повести или самому Сенчину как реальному “персонажу” литературного процесса? “Перед нами кусок из новой прозы, где впервые без недомолвок Сенчин пишет про себя. Это рискованный рывок. Во-первых, непонятно, что дальше, про кого? Во-вторых, награждая героя собственным именем, автор смело снижает планку, вроде как показывает свою неспособность… к придумкам. …Главное — не переиграть в „исповедь”…” (С. Шаргунов, “Смурной охотник” — “НГ Ex-libris”, 2003, 20 ноября).
Новые произведения Сенчина предельно автобиографичны. Это самоанализ на уровне исповеди перед медицинской картой. Обидчивая серьезность большинства высказываний убийственно нелепа, и редкие проблески самоиронии не извиняют избыточную бытописательность этих откровений. При этом нельзя сказать, что протокольная откровенность рассказа “Чужой” или повести “Вперед и вверх на севших батарейках” (далее для краткости обозначаемой просто “ВВ”) открывает нам совсем новый облик героя-и-автора. Напротив, ощущение его тягучей узнаваемости подсказывает нам ту мысль, что Сенчин с каждым своим произведением все ближе и ближе подходил к этой пропасти неприкрытого самоописания, все с большей беззастенчивостью наделяя своих героев однообразным набором собственных переживаний и качеств: “Фигню ты пишешь, Сенчин… У тебя же все одинаково. Все — дерьмо. Бухают, блюют, никто ничем не занимается, а если вдруг и работают, то обязательно работа хуже тюрьмы” (“ВВ”, реплика подружки Тани).
У многих может возникнуть соблазн рассматривать автобиографичность произведений Сенчина как особый художественный прием. Попробуйте, однако, прочитать вслед за последней, тоном флагмана молодой литературы написанной повестью “Вперед и вверх на севших батарейках” — ранний рассказ Сенчина “Вдохновение” (“Октябрь”, 1997, № 12), опубликованный в рубрике с дебютантски непритязательным названием “Новые имена”. Вам откроется, что рассказ наделен абсолютно теми же, что и в повести, сюжетом (метания героя между обывательскими радостями и писательской стезей), пафосом (прославление неотмирности и нежизнеспособности писателя), героем (“усталый, забитый, злобный” в рассказе “Вдохновение”, он и в повести ничуть не сильнее, не свободнее и не добрее). Это сопоставление приведет к неизбежному выбору: или мы воспринимаем автобиографичность как прием, отчуждающий автора от героя, но тогда повторяемость формальных и содержательных основ этого “приема” неизбежно поставит нас перед выводом об абсолютной неспособности Сенчина к творческой эволюции (что равносильно обвинению его в самоисчерпании как феномена литературы); или мы признаем в автобиографичности наиболее доступный для автора способ воплощения главного идейного мотива его духовного мира, и тогда произведения Сенчина предстанут перед нами как еще одно, наряду с “<НРЗБ>” и “Андеграундом”, проявление кризисного самосознания литературы, как отражение духовного неблагополучия личности современного писателя. Последний подход кажется мне наиболее верным.